Цветы в тумане: вглядываясь в Азию - Владимир Вячеславович Малявин
В архитектурном отношении банк имитирует планировку семейной усадьбы: другой модели жизненного пространства китайцы, по крайней мере на севере, не знали. Дворики с главным зданием напротив входа и двумя боковыми флигелями образуют бесконечно воспроизводящийся базовый модуль. Нагромождение стен и экранов разбивает пространство на все более мелкие функциональные единицы. Клиенты, дошедшие до начальников банка в самых дальних модулях, возвращались по боковому проходу, отгороженному высокой стеной от комнат для переговоров и бухгалтерии, так что клиенты, покидавшие банк, и его новые посетители не могли увидеть друг друга. Перед нами пространство не встреч «контрагентов», а внутреннего «проницания» по почти незаметному, заслоненному множеством деталей эллипсу. Оно ценно как раз уклонением от самого себя, в нем каждый ракурс самостоятелен, а постоянное соскальзывание образа в его нюансы воспитывает зоркость взгляда. Это пространство, как финансы, управляется тонким расчетом, ибо в нем мельчайшая деталь равновесома с целым. Трудно представить пространство более индивидуализированное, и китайцы – действительно крайние индивидуалисты в денежных делах: никому не доверяют, не дают взаймы, а, заняв денег, не торопятся их отдавать и т. д.
В городе теперь открыты для туристов с десяток музеев. Среди них есть даже «музей боевых искусств Пинъяо». Бродя среди его банальных картинок и фотографий, я наткнулся на надпись в псевдопримитивистской манере, которая, по-моему, выражает глубочайший смысл китайской мудрости:
«В пустоте нет пустоты; пустота недвойственна – вот подлинная пустота: тогда случается много чудес».
Итак, пустота, чтобы быть собой, должна себя опустошить и перейти в свою противоположность. Пустота и равна, и не равна себе. Она и разрыв между вещами, и общее в них. В ней ничего нет – и все есть. В ней поразительным образом сходятся два свойства бытия, о которых хочется сказать двумя простонародными выражениями:
«Раз – и нету!»
И: «Откуда что берется?»
Связь пустоты с ее собственной (неотличимой от нее!) инаковостью и есть сущность удара, в традиции боевых искусств совершенно справедливо именовавшегося «чудом», «утонченностью» бытия. Высший, абсолютный удар есть эффект без причины, «гром не из тучи». Он исходит из абсолютного покоя и самоотсутствия по ту сторону всего материального и даже духовного. Поистине, в жизни нет ничего, кроме удара и его безмерной мощи.
В окрестностях Пинъяо самая большая достопримечательность – усадьбы богатых купеческих кланов. Наиболее известны три из них: усадьбы семейств Цяо и Цюй (сейчас ее реставрируют) в соседнем уезде Ци на севере и усадьба клана Ван к югу от города. Все они построены в XVIII в. и демонстрируют «пышное увядание» Срединного царства. Не будет преувеличением сказать, что эти памятники – самый полный и совершенный продукт старого китайского быта.
Что больше всего поражает в них? Во-первых, полное господство внутреннего пространства: эти громадные жилые комплексы, обнесенные высокими стенами с мощными воротами и башнями, издали выглядят как крепости (чем они и были); внутри внешней ограды – нагромождение таких же глухих кирпичных стен, разделяющих жилища отдельных семей, переулки и вообще всякие пространства, имеющие какую-либо функциональную значимость. Жизнь по-китайски бывает только внутри, и чем она глубже и дальше от поверхности, тем ценнее и почетнее.
Во-вторых, эта китайская жизнь организована сообразно строгой иерархии, запечатленной уже в базовой ячейке усадьбы: двора отдельной семьи в форме буквы «П», где главный зал и ритуальный центр семейства, стоящий поперек центральной оси, предназначен для старшего поколения, а младшие члены семьи проживают в боковых флигелях. Пустой двор, он же «небесный колодец», в центре усадьбы чисто по-китайски является отсутствующим фокусом родовой жизни. Кухни располагаются на стыке главного и боковых зданий, и для разных поколений в них имеются отдельные входы. Старшинство в роду важнее государственного статуса. Так, в усадьбе рода Ван, которая состоит из двух комплексов, основанных родными братьями, ворота младшего брата не столь велики и беднее украшены несмотря на то, что он поднялся по служебной лестнице гораздо выше старшего брата.
Отмеченные принципы наглядно оформлены планировкой и зданиями усадеб. Но в них есть еще и скрытое, так сказать, феноменологическое измерение, которое диктует, что все самое внутреннее и сокровенное выражается в самом внешнем и очевидном, все сущее от культуры присутствует в природе и наоборот. Ведь родовая полнота жизни – не сущность или субстанция, а преображение через рассеивание, скольжение к своему пределу и на пределе всего. Речь идет, в сущности, о между-бытности, внеположенности себе как природе всех вещей. Свидетельство этому – сказочное богатство декорума усадьбы: решительно все поверхности жилого пространства покрыты затейливыми орнаментами и узорами, благопожелательными образами и надписями. Здесь плоскость сходится с глубиной, и мир преображен в собственный узор, радужную пустоту, которая, согласно законам орнаментального бытия, утверждает себя в самоустранении, выявляя творческую силу жизни. Речь не просто о выражении или отражении некой субстанции мира. Реальное здесь – момент наложения подобий, самоуподобления, взаимного отражения. Китайская жизнь – буквально театр теней (столь любимый китайцами). А равно и театр кукол, коль скоро кукла есть образ пустотелой жизни. Благочестивые надписи, повсюду преследующие обитателей усадьбы, напоминают о смыкании человеческого и природного миров, нравственного подвига и стихии «небесной работы»:
«Великое дао по-матерински обнимает все вещи.
В большом зале собираются все таланты».
«Внимая превращениям, чтим предков: взмывает с ветром птица пэн.
Опершись на горы, предстоим водам: крадется тигр, затаился дракон».
В этих парных надписях параллелизм человека и природы только подразумевается, подсказывается соположением фраз. Но нередко он ясно засвидетельствован самой лексикой изречений: китайцы видят в ландшафте «кости», «волосы», «вены», энергийные каналы и т. д. И наконец в отдельных случаях человеческий образ прямо отождествляется с «узорами земли». Но для традиции это последовательное прояснение преемственности человека и Неба в образах означает не совершенствование, а, напротив, деградацию, ведь речь идет об утрате тайны. В практике искусства получается проще и убедительнее. Китайский живописец пальцем рисует пейзажи так, что шероховатости его кожи становятся фактурой скал. А китайские резчики (хотя это не так часто бывает в Шаньси) шлифуют срезы мрамора так, что узоры на них становятся похожи на пейзажи с горами и туманами. В обоих случаях материальность вещей становится средством и средой творческих метаморфоз, телесный отпечаток выдает игру духовных сил.
Как везде, не обходится без ошеломительных надписей по-английски