Дмитрий Балашов - Воля и власть
Оба князя были помещены с почетом, снабжены кормом, им оставили слуг и личную охрану, тем паче что сын Ивана Борисовича – Александр, рассорясь с отцом, уже два года назад подался на Москву. И теперь Василий с Софьей обдумывали женитьбу Александра на своей дочери Василисе, дабы окончательно привязать молодого князя к московскому княжескому дому.
Данило Борисыч, помятуя совершенную им пакость во Владимире, выдержал еще год, но через год с повинной явился и он, и Фотий, строго отчитав нижегородского князя, простил ему и смерть Патрикия, и погром.
Впрочем, еще через год Борисовичи, Иван с Данилою, снова сбежали, но это были уже, как говорится, предсмертные прыжки и скачки. Нижний неодолимо становился московским городом.
* * *Эх! Сани, разубранные, резные, под ковром. Эх! Розовое от смущения и счастья, лицо молодой дочери пронского князя, в бахроме жемчужных подвесок, в травчатом голубого шелка саяне, соболиной шубейке нараспашь… Грудь залита серебром, янтарями и жемчугом. Зубы, в улыбке, тоже как жемчуг, а глаза – глаза голубые, ясные, темнеют, глаза выдают стыдное ожидание брачной ночи, первой, когда она снимет с молодого мужа Ивана, сына великого князя Московского, сапоги, и золотые корабленики раскатятся по всему полу, и будет задрожавшими пальцами расстегивать саян, – а сладкие мураши по всему телу! И вот руки его, бесстыдные сильные руки, и так уже хочется скорей, скорей того сладкого, бабьего, с тою, как бают, болью по первости, с тем жаром, что охватывает все тело до кончиков ног, и – слаще нет, милее нет ласки той, мужской, горячей, которой – отдаться целиком, до донышка, до того, что и умереть в объятиях милого, и то высокое счастье! Эх, сани! Эх, Масляница на Москве!
Василий Дмитрич и Софья сидят рядом за пиршественным столом. Сын Иван женится на дочери Ивана Владимировича Пронского. И шумит Москва, в масляничное разгульное веселье вплетается согласный звон колоколов. В Кремнике, по улицам – бочки пива: подходи, черпай, кому любо! В теремах гуд от многолюдства, в глазах рябит от многоцветья праздничных одежд.
Выплывали-вылетали тридцать три корабля,Тридцать три корабля, да со единым кораблем,Со единым кораблем, со Иваном-молодцом…
Звучит хор. Выводят к столам молодую, у которой жаром полыхает лицо. С поклоном, поддерживаемая двумя вывожальщицами, молодая подносит чары гостям, и каждому, принявшему чару, хор подмосковных песельниц поет «славу» с «виноградием»: «виноградие, красно-зеленовое». С «виноградьем» песня – в особую честь.
Уже отзвучали горестные гласы нанятой плачеи, уже невесту, до выхода, умывали водой с серебра, и сейчас, от столов, за которыми почти никто ничего не ест, жениха с невестою поведут в церковь, где венчать их будет сам духовный глава страны владыка Фотий. А там и за праздничный стол. И оттуда – оттуда уже в холодную горницу, где на высокой постеле, на ржаных снопах, осыпанные при входе хмелем и житом, молодые познают друг друга. Дай Бог, им долгого счастья, здоровых детей и спокойной старости! Дай Бог… Над страною нависла беда, о которой пока еще никто не ведает. И эта юная жизнь, и эта расцветающая любовь тоже обречены.
Невдолге после свадьбы Василий уже заотправлял сына в Нижний. (Данило Борисович еще не вышел из лесов, и стоило поиметь опас.) Целуя молодца, проговорил чуть насмешливо: «Как раз Великий пост! Поди, и не удержитесь тамо! Пущай молодая, постом, побудет тут, у нас!»
В эту ночь, последнюю на расставании, молодые, ни он, ни она, не уснули вовсе. Пронская княжна порою не узнавала сама себя – откуда что взялось? Каких только ласк не выдумывала, не в силах и на миг оторваться от молодого супруга. Иван, отдыхая, лежал рядом и, поминутно целуя ее сладкие и бесстыдные пальцы, сказывал юношеским баском о нижегородских делах, о Волге, о торге, о скоплении судов под горою, на стечке Оки с Волгою… Уже вошел во вкус, уже чаял себя господином великого торгового города, за который борьба шла не один десяток лет. А она слушала в пол-уха, не понимая даже еще, что ее Иван станет вослед отцу великим князем Владимирским, и только требовала еще, еще и еще любовных ласк! Хотя бы и сознание потерять, хотя бы и умереть в его объятиях на самой вершине бабьего блаженства…
Глава 46
По Двине, по Сухоне, по Кокшеньге, по Югу нынче рос хлеб. Рос и ежегодно вызревал, и шел отселе кружным путем, через Белое море, Каргополь, Онежские волости – в Новгород. Перенять Двину – казалось и Новгород Великий станет на колени – и как Нижний достанется ему! Василий помнил отцовы походы под Новый Город, тогдашнее выпучивание с новогородцев тысячей серебра «черного бора», дани с новгородских волостей и пятин. Теперь, после того как сдались на милость, сложили оружие Борисовичи, стоило вновь попытаться отобрать у Господина Нового Города Двину, получить то, чего не удавалось добиться Витовту… Об этом толковали с братом Юрием. Юрий остерегал снимать полки ни с литовского, ни с ордынского рубежей, но что-то можно было набрать и без того, а ежели привлечь к походу жадных до добычи вятчан…
Юрий согласился послать ратную силу с боярином, воеводой своим, Глебом Семеновичем. Оба вятических атамана – Семен Жадовский и Михайло Рассохин согласили идти в поход. Нежданно заупрямился Анфал Никитин, недавно вернувшийся из ордынского плена, но сил хватало и без того. Устюжане тоже готовились выступить. Опять скрипели возы, шла конная рать, размашисто вышагивали пешцы.
Иван Никитич Федоров вновь отправлял старшего сына на Двину.
– Воротишь из похода – женим! – твердо обещал сыну. Иван усмехнулся криво: «Дай, батя, вернусь!» – была бы жива баба Наталья, вцепилась бы во внука мертвою хваткой. Иван останавливать не стал, да и как скажешь боярину? Занемог? Как и чем? Только охмурел ликом, не понравился ему Иван на сей раз. Не думал, конечно, что провожает на смерть, подумалось скорее о той настырной, крупитчатой бабе, но какая-то смутная тревога вселилась: «Берегись, тамо!» – наказал, когда уже поцеловались крест-накрест, и сын садился в седло. «Вестимо, батя!» – отмолвил Иван без обычного принятого задора, и боле о том речи не было.
На Двину уходили, как и в прошлый раз, ранней весной. Тянулись возы. Подрагивая копьями, притороченными к седлам, проходила конница.
Юрий Дмитрич, высокий, красивый, вздевший, воеводской выхвалы ради, отделанный серебром коллонтарь и шелом с бармицей, писанный по краю золотом, с соколиным пером, с закрепой-изумрудом, бросающим по сторонам зеленые искры, на высоком пританцовывающем коне, под шелковою, писанной травами попоной, в звончатой сбруе, с такой роскошной, в бирюзе и смарагдах, чешмой на груди коня, что впору ей быть епископской панагией, кабы не величина этого серебряного сканного чуда, в ало-вишневом переливающемся корзне, застегнутом на правом плече старинною, византийской работы фибулой, небрежно вздевший загнутые носы мягких зеленых сапогов, украшенных шпорами, в серебряное округлое стремя, осматривал и провожал рать. И, завидя князя Юрия, ратники выпрямлялись в седлах, кричали, приветствуя знатного воеводу, с которым хаживали победоносно и на Волгу, и в иные земли…
А Василий смотрел на шествие рати со стрельницы, слегка завидуя своему брату, завидуя этим крикам и неложной любви воинов к своему воеводе.
И снова молчаливые боры, разливы далей на взгорьях, дымные ночлеги в припутных селах и тихое подкрадыванье завороженной, словно лесная красавица – волхова, северной весны…
В Хлынове ор и мат, споры, едва не до драки. Рассохин с Жадовским сбивают ратных к походу на Двину: «С московитами, голова! Озолотимси вси!» Анфал Никитин – ни в какую. В воеводской избе, где потные разгоряченные мужики уже хватаются за ратное железо, вот-вот блеснут ножи, вырвется из ножен чей-то бешеный клинок и – пойдет… Спор не о малом.
Анфал – костистый, косматый, мрачный стоит, крепко расставив ноги:
– Поцьто идем? – прошает. – Восстали тамо? Возмутились? Господина Нова Города власть отвергли, али как? Помогать братьи своей идем али попросту грабить? Да восстань Двина противу новогородской вятшей господы – первый повел бы вас, дурни, на подмогу своим сотоварищам! Изреки, Михайло, кто там ныне заложилси за Москву, кто нас просит о помочи? Кто поминает Никитиных, меня с братом?! А ты, Жадовский, цего тута наобещал мужикам! Грабить, дак сыроядцев тех, булгар, чудинов, да не своих русичей! Я Родину свою отдать ворогу на щит – не позволю! – Анфал рванул ворот рубахи, бешеным взором озрел собрание казацкой старшины. И прав был, и ведали, что прав! Но… Но сошлись они сюда, на Вятку, ради воли и грабежа, а такой удачи, как нынешняя, не скоро достанешь! Идем вместях с ратью великого князя, с Устюжанами. За грабеж никто не спросит с нас, а коли что – князь в вине, не мы! Да на Двине можно, коли с умом, на всю жисть обогатитьце!