Натан Эйдельман - «Революция сверху» в России
Страх или честь?
Два начала в экономике. То же — в политике.
Знаменитая петровская дубинка гуляет по спинам министров, губернаторов, генералов, офицеров. Российские «д'Артаньяны», вроде знаменитого Александра Румянцева, совершают на царевой службе немыслимые подвиги, но их понятия о чести очень сильно отличаются от французских. Мы не собираемся идеализировать парижских мушкетеров, но могли ль они счесть битье, порку и другие виды учиняемых над ними экзекуций делом совершенно обыкновенным? Монтескье в своем «Духе законов» (писавшемся, кстати, примерно в эту пору) находил, что «монархия» (он имел в виду абсолютизм европейского типа) держится на «чувстве чести», тогда как деспотизм — «на чувстве страха». Примером «поступка чести» французский мыслитель считал решительный отказ одного дворянина в XVI веке взять на себя должность палача. Мы можем вообразить упрямых бояр, которые и в России тоже отказались бы выполнить подобный царский приказ; однако многие опричники или петровские гвардейцы, не задумываясь, охотно занимались пыточным, палаческим делом, да ведь и сам Петр своею рукою отрубил не одну стрелецкую голову… Во всяком случае, не было твердого, ясного понятия о несовместимости подобных дел с дворянским достоинством.
Страх, а не честь — черты азиатской деспотии, наследие Ивана Грозного как будто налицо… Но исполнители, не привыкшие к европейским правилам чести, в то же время по царскому приказу и сами просвещаются. Сквозь пробитое окно глядят в Европу, а император, размахивая дубинкою, между прочим вколачивает им новые, высокие понятия — о дворянской чести, службе отечеству, благородных правилах…
Революция сверху, по природе своей, больше шла не от массы, а от правителя (Герцен заметил, что Петр был первой свободной личностью в России). Однако, отыскивая самые эффективные способы движения вперед, Петр и его преемники сделали (стихийно и сознательно) важное открытие: оказывается, один или несколько молодцов с «азиатскими правилами» способны обмануть, превзойти соответствующее число «европейцев»; однако несколько сотен или тысяч людей чести («д'Артаньянов») все же преуспеют в больших делах сильнее, чем соответствующее число деспотических исполнителей. Свобода и честь выгодны…
Дубинка и честь в политике, морали примерно так же соотносились, как палочные и рыночные дела в экономике.
Причудливое сочетание, пересечение чести и страха в разных дворянских поколениях — важнейший, интереснейший исторический феномен XVIII века.
Результатом, вероятно, довольно неожиданным для самих самодержцев (и притом важнейшим российским историческим уроком!), становится отныне роль «мыслящего меньшинства», примерно одного процента страны, приобщенного к просвещению и чести, людей, которых позже назовут интеллигенцией.
После того в русской истории будет сделана не одна попытка обойтись без подобных людей, править «непосредственно», даже прямо от престола выйти к народу, вернее — к толпе, «черни», минуя эту интеллигенцию; ведь она самим фактом своего существования выглядела чем-то ограничивающим многовековое и страшное российское самовластие.
Однако без интеллигентов дело не шло. Более того, при отсутствии или недостатке в России народной свободы, инициативы снизу, роль этого, как бы приказом созданного, слоя повышалась. Подобные люди, более редкие, уникальные на востоке Европы, чем на Западе, постепенно осознавали свое значение и, можно сказать, «смелели» от собственной исключительности. Они выполняли ту роль, которую западная интеллигенция делила с рядом других вольных групп и прослоек.
И тут настала пора сказать о народе. В драме Ильи Сельвинского «От Полтавы до Гангута» один из приближенных Петра восклицает: «За государя!», матрос, вчерашний крепостной, в ответ: «За Русь!». Красиво, эффектно и — неисторично! Для крестьянина, солдата противопоставление «государь — Русь» непонятно.
Одной из особенностей русского исторического развития (недавно глубоко проанализированной К. В. Чистовым, Н. Н. Покровским и другими учеными) является исключительная, куда более сильная, чем в большинстве стран мира, народная «царистская идеология». Мы видим ее во множестве антифеодальных бунтов и восстаний нескольких столетий!
Простолюдины многих стран надеялись на королевскую справедливость, видели в монархе управу на феодалов, сеньоров. Исключительно могучая царская власть в России, ее повышенная историческая роль в борьбе с внешней опасностью усиливали «мистический авторитет» самодержца в народных глазах. К тому же русская православная церковь была, несомненно, менее самостоятельна, чем католическая на Западе; начиная с XVI века, она все больше и больше попадала в подчинение царской власти и поэтому не была столь сильным идеологическим конкурентом правительству. Вера в бога и царя как бы сливалась в народном сознании, и если в Европе крестьянские движения постоянно выступали с религиозными лозунгами, видели выход в новой вере, новой церкви, то в России, где также пылали ереси и раскол, классическим вариантом был самозваный царь: этим фантомом быстрее и легче всего приводились в движение огромные, ожесточенные массы…
Тут отвлечемся, чтобы проанализировать одну любопытную книжку советского автора.
Размышляя о разнице между русской армией и западной, прежде всего прусской, Ф. Нестеров, автор работы «Связь времен» (М.: Мол. гвардия, 1980), с одобрением цитирует известного историка-беллетриста К. Валишевского. «Мужик хранил в душе вместе со смирением и верой, гордостью русского имени и культ своего царя. И это делало из этих крестьян грозных врагов, не умевших маневрировать, но против которых «лютый король» Фридрих II тщетно истощил все свое искусство».
Подобные размышления, не раз встречающиеся в книге, завершаются любопытным выводом:
«Эпоха военного деспотизма прошла, ушло Московское царство, миновалась Российская империя, но «неразрывно спаянное государственное единство» (слова Герцена. — Н.Э.), привычка русского народа к централизации и дисциплине, его готовность к величайшему самопожертвованию ради справедливого дела остались, эти черты укрепились и обогатились новыми. Эти силы, «закаленные в тяжкой и суровой школе», сыграли не последнюю роль в том, что Октябрьская революция победила. Роль России в мировой революции, говоря словами Ленина…предопределена «в общем пропорционально, сообразно ее национально-историческим особенностям». Знание этих особенностей необходимо для всестороннего понимания характера Великого Октября, того исторического наследия, которое восприняла наша революция».
Итак, единство народа с верховной властью, покорное исполнение, рассматривается как важнейший элемент «связи времен», и, сказать по правде, здесь можно согласиться с Ф. Нестеровым.
Действительно, роль правительства, верховного правителя на разных этапах русской истории — огромна. Так же, как роль народного смирения, беспрекословия. Да только не сумею согласиться с тем чувством радостного восхищения, которое автор испытывает, сравнивая эпохи и констатируя длительную, многовековую незащищенность народа, отсутствие у него серьезных демократических традиций. Лермонтов все это заметил еще полтора века назад, но сколь горестно!
…Страна рабов, страна господИ вы, мундиры голубые,И ты, им преданный народ…
У Ф. Нестерова же величайшая трагедия представлена идиллической гармонией.
Покорность и бунт
О народных мучениях, разных формах борьбы написано немало, но тут главное не потерять чувства «исторической пропорции»; если вся страна негодовала, то кто же побеждал под Полтавой, Гангутом, строил Петербург?
Большая часть населения подчинялась, покорно направляла свою неприхотливую силу, энергию по руслу, указанному свыше.
Преобразования, идущие сверху, — по определению, по самой своей сущности, — это огромное испытание для большинства. Если мощный поток идет снизу — иное дело; тогда масса, по ходу дела, сама отвоевывает разнообразные права…
Для того чтобы лучше все это понять, надо представить размеры понесенных жертв. Не раз приходилось быть свидетелем, как на научных конференциях и публичных лекциях даже довольно крупные специалисты уклонялись от ответа на вопрос: «Что стоили реформы Петра?» Старались говорить о жертвах в общей форме и делали упор на положительные черты случившегося. Сколько раз повторялось, что главная «цена» преобразования — точное число погибших — не поддается учету. Выходит, наша наука не обращает внимания на вещи главнейшие, страдает недопустимой, равнодушной односторонностью.
Подобные ответы слушать тем более стыдно, что дореволюционные историки выдвинули ряд, разумеется, не абсолютных, но достаточно важных статистических соображений; в последнее время, наконец, начала высказываться и советская наука.