Александра Толстая - Дочь
Нью-Йорк меня подавил. Давно я не испытывала такой гложущей, жуткой тоски одиночества. Самое страшное одиночество - среди толпы чуждых людей. Люди, люди... спешащие, холодные, равнодушные, с изможденными, усталыми лицами. Я ходила по бесконечным улицам, ездила на автобусах, терялась в сабвеях, наблюдала... На некоторых молодых лицах уже лежит печать порока, зрелости. Тяжелый опыт жизни наступил, прежде чем успела расцвести молодость. На улице женщины курят, спешат на ходу затянуться, в сабвеях с тупым выражением лица жуют жвачку, на остановках толкаются. Один поток людей сменяется другим, все спешат, никому нет дела до другого, у всех печать заботы, тревоги на лицах. И глядя на эту толпу, невольно думалось: "А есть ли у них души?"
И становилось страшно.
В Хенри-Стрит-Сеттлменте было легче. Здесь жизнь людей была поглощена тем, чтобы помочь другим, дать совет, отвезти роженицу в больницу, проведать тяжелобольного, помочь детям со школами, но все же иногда грызла тоска одиночества, и, сидя в своей комнате, я плакала. Плакала о том, что оторвана от родного гнезда, о том, что большевизм так глубоко проник в свободные страны... О том, что кругом все чужие...
Стук в дверь.
- Можно войти?
И передо мной выросла высокая широкоплечая фигура большого бородатого человека.
- Илья!
- Ну и ну! Покажись-ка! Какая ты стала, старая? Ну, еще ничего, молодцом... Как ты попала в эту трущобу?
Он сыпал один вопрос за другим, вероятно, чтобы скрыть волнение, а у меня в зобу сперло, сказать ничего не могу. За эти двадцать лет, что мы не виделись - он уехал в Америку до большевистской революции, - он стал еще больше похож на отца. Те же серые глаза, только больше, те же широкие брови, широкий нос, оклад бороды, только выражение лица и рот другие.
С чего начать разговор после двадцати лет разлуки? Я знала, что он еще в России сошелся с какой-то женщиной, на которой, получив развод от прежней своей жены Сони, женился. Это мне было неприятно. Вся наша семья была привязана к Соне и очень огорчилась этой женитьбой.
Постепенно разговорились. Ему было трудно материально. Во время депрессии он не мог найти заработка. Ему было уже 65 лет. Жил он здесь, в Нью-Йорке, с женой Надей. Говорили о России, о семье, родных и чем дальше, тем ближе. Он очень изменился, помудрел, ближе подошел к отцу в своих убеждениях. Не было у нас разногласия и в вопросе коммунизма. Он ненавидел его так же, как и я. И когда мы расстались, он только сказал:
- Саша, я очень доволен.
И в тон ему, едва сдерживая слезы радости и волнения, я повторила его слова:
- И я тоже очень довольна.
Мы пожали друг другу руки и расстались. Я уже не чувствовала себя одинокой - в Нью-Йорке у меня был брат.
Лекции
Милейший был у меня менеджер, м-р Фикинс, веселый, остроумный. Закинув голову, покатывался со смеху, когда я ему рассказывала про Джона Барри и про мою лекцию в Солт-Лэйк-Сити.
- Я хочу вас познакомить, - сказал он мне, - с господином, для которого вы будете читать в очень аристократическом районе под Нью-Йорком. Он очень требовательный, этот господин. Долго расспрашивал меня про вашу личность и сможете ли вы дать правильную картину жизни в советской России, хотел знать, каков ваш английский язык. Он никак не может решиться вас пригласить, потому что гонорар довольно высокий и он хочет быть уверенным, что вы подойдете ему как лектор.
Свидание было назначено. Мистер Н., упитанный старичок с розовым гладким лицом, рыжими седоватыми волосами, подстриженными ежиком, встретил меня в конторе Фикинса, и мы пошли завтракать.
- Не переходите улицы, пока не зажжется зеленый свет, - поучал он меня. Ну вот, теперь быстро, надо торопиться, потому что на поперечных улицах зеленый свет только полминуты. Скорей, скорей переходите, а то нас задавят...
Странный какой-то джентльмен, думала я. Чего он так волнуется?
В ресторане у меня даже пища стала поперек горла. Мистер Н. сверлил взглядом в течение всего завтрака, выворачивал меня наизнанку, расспрашивал о моей жизни, взглядах, привычках, планах на будущее. Впоследствии мне Фикинс, смеясь, рассказывал, что господин Н. даже пошел слушать мою лекцию в Таун-Холле и только после этого решился пригласить меня читать лекцию в свой клуб.
- Ну смотрите же, постарайтесь, говорите громче, у вас в аудитории есть глухие, не торопитесь. Дайте картины из советской жизни, - говорил мне стройный джентльмен перед самым моим выходом на эстраду.
Я всегда волнуюсь перед выступлением, особенно в начале лекции, а тут я была уже так напугана, что все дрожало во мне. Мистер Н. представил меня как "блестящего" лектора, великолепно владеющего английским языком, что тоже всегда действует очень плохо.
С первых же слов я почувствовала, что провалилась. Хотела поправиться, взглядывала на свой конспект, руки дрожали, в глазах было темно, прыгали строчки, и я ничего не могла разобрать. Чтобы выиграть время, я все повторяла well... А мистер Н. сидел в первом ряду и не сводил с меня глаз... Немного поправилась в ответах на вопросы.
Это был настоящий провал, и я решила, что моя карьера лектора - погребена навеки. Каково же было мое удивление, когда несколько дней спустя я получила от м-ра Н. следующее письмо:
"Дорогая Графиня,
Я не думал, что упущу целую неделю, прежде чем напишу вам о том, какое огромное удовольствие доставило вашим слушателям ваше выступление в прошлый четверг в Соммит.
Администраторы Атенеума даже бранили меня за то, что я не предоставил больше времени для вопросов после вашей речи.
Точность ваших утверждений и понимание положения в России были крайне поучительны. Многие сказали мне, какое удовольствие и какую пользу они извлекли из вашего доклада.
А сегодня утром я встретил в поезде приятеля, который прожил в России два года и продолжал с тех пор внимательно следить за всем, что там происходит. Он инженер и как таковой приходил в соприкосновение со многими официальными лицами. Он всецело поддерживает ваши утверждения.
...Если вас интересуют отзывы газет о вашем докладе, я с удовольствием пришлю их вам.
Еще раз благодарю вас за то, что вы дали возможность членам Атенеума выслушать вас, и остаюсь вас уважающий и преданный вам
(Подпись)"
Следующая лекция была назначена в Соммит, Нью-Джерси, в очень богатом женском клубе. Я взяла себя в руки, подготовилась, приоделась и отправилась в клуб.
Одни дамы, очень просто, хорошо одетые. Простая, хорошо сшитая одежда в Америке очень дорога. Небольшая аудитория на 300-400 человек. Полно. В первом ряду сидела молодая дама и вязала. Почему-то это меня задело. "Ты перестанешь у меня вязать, если я чего-нибудь стою", - сказала я ей мысленно. На этот раз лекция была удачна, и, когда я вспомнила про вяжущую даму и посмотрела на нее, я увидела, что вязание ее упало к ней на колени и она, перегнувшись вперед, внимательно слушает. Я была удовлетворена.
Следующая лекция состоялась в Бостоне. Внук поэта Лонгфелло, Генри Дэна, приезжавший в Ясную Поляну на празднование столетнего юбилея со дня рождения моего отца в 1928 году, пригласил меня у него остановиться. М-р Дэна встретил меня на вокзале и привез к себе в дом - чудный особняк, бывший дом поэта Лонгфелло, с большими комнатами с высокими потолками, старинной мебелью, громадной библиотекой.
Когда за чашкой чая мы разговаривали и Дэна вспомнил о своей поездке в Ясную Поляну с Цвейгом и другими иностранцами и сказал мне, что снова собирается ехать в Россию, я поняла, что он сочувствует советскому правительству. Опять те же псевдолиберальные суждения, которые приводили меня в отчаяние.
"Куда я попала", - думала я. Мне стало не по себе в этом большом историческом доме.
Дэна был также очень разочарован, увидав во мне такого непримиримого врага советской власти. Мы сразу же горячо поспорили, и я решила на другой день уехать из его дома.
- Я пойду на вашу лекцию в Форд аудиториум, - сказал он. - Будьте осторожны в своих словах, иначе I will heckle you badly1.
Тема моя была "Толстой и русская революция". Зал был набит до отказа. Публика самая разношерстная - интеллигенция вперемешку с простыми рабочими. Председателем собрания был пастор лет 60-ти, кругленький, розовенький, лысый и очень доброжелательный человек.
Первая часть лекции, где я говорила об убеждениях отца, прошла благополучно, но когда я дошла до коммунистического эксперимента и описала жизнь в России после революции и как большевики исказили теорию самого Маркса (я знала, что в зале много социалистов), то почувствовала, что в зале уже началось беспокойное движение и недовольство.
Когда я кончила, поднялся неистовый шум. Часть зала бешено аплодировала, другая шикала, свистела, выкрикивала какие-то оскорбительные слова. Бедный пастор, как шар, метался по эстраде, не зная, как успокоить публику. Начались вопросы.