Виктор Чернов - Записки социалиста-революционера (Книга 1)
Тогда Сазонов был весьма "крайним". Я помню, как на обычном годичном студенческом вечере, уже под утро, когда "посторонние" разошлись, {48} начались "речи". Окруженные кружком студентов-устроителей, в повышенном настроении (известную роль в этом играли и пары алкоголя, чего, впрочем, тогда я наивно не замечал), разные лица "с именами" влезали на стол и произносили разные тосты. Говорил, между прочим - и говорил очень красиво умный и красноречивый прис. пов. Кальманович.
Влез на стол Сазонов и, сообщив о каких-то студенческих волнениях, предложил тост "за протест, - за открытый протест!" Тотчас же, как ужаленный, вскочил на стол доктор Николаев, - кажется брат писателя П. Ф. Николаева - и, перебивая его, резко и горячо принялся оппонировать: "нет, я не буду пить за протест, потому что он протест; я согласен пить только за разумный протест, за целесообразный протест, за своевременный протест; но за протест - вспышку, в котором только понапрасну расточаются и гибнут молодые силы - я пить не буду!" Это, очевидно, была коллизия старо-народовольческих тенденций с "натансоновскими". Сбитый с позиции яростной атакой, Сазонов пробовал защищаться, но, подавляемый стремительностью своего оппонента, юркнул и ушел в сторону, взявши меня под руку и с презрением третируя обоих ораторов: одного "краснобая, упивающегося звуками собственного голоса" и другого "пресного либерала, бегущего от решительной борьбы и софизмами пытающегося оправдать свое малодушие".
Я был заранее предрасположен стать на сторону Сазонова, но внутренне смутное впечатление говорило не в его пользу, и он вышел из этого столкновения в моих глазах несколько умаленным. Он, попросту говоря, производил впечатление более "с пылу горячего", чем резонного и толкового человека. Но, конечно, я {49} ни за что не хотел довериться этому собственному впечатлению, я старался головным путем отрешиться от него. Я создавал в своей фантазии на место реального А. В. Сазонова какого-то другого, воображаемого, подернутого ореолом таинственности и революционного героизма.
Много-много лет спустя пришлось мне снова несколько раз - урывками встретить этого героя моих полудетских фантазий, и я убедился, что смутное впечатление, подтачивавшее тогда, как червяк, созданный мной идеальный образ, меня не обмануло: это был человек усердный не по разуму, бестолковый и неумный. На партийном съезде накануне созыва Второй Думы он требовал, чтобы успех партии на выборах был использован следующим своеобразным способом: по поводу вопроса о "торжественном обещании" членов Думы вся наша фракция должна, так сказать, хлопнуть дверью и демонстративно навсегда удалиться из Думы. Потом я встретил его снова в нашем "предпарламенте" 1917 года; но на этот раз он с неменьшим жаром стоял на крайнем правом фланге нашей партии, и наряду с партийной фракцией и без того слишком умеренной, пробовал съорганизовать другую маленькую фракцийку - "с.-р-ов государственников". А еще через год я уже слышал от приезжих из Сибири о том, как Анатолий Сазонов ходил приветствовать после Омского переворота диктатора Колчака, и как после этого, на одном из совещаний Колчака с видными деятелями сибирской кооперации ответил на его речь восторженно-диким восклицанием: "да здравствует адмирал Колчак, русский Вашингтон!" Поистине, никто даже из казеннокоштных хвалителей Колчака не решался на такую грубую лесть; для того, чтобы "ляпнуть" {50} такие слова, нужна была вся наивно-усердная бестолковость Ан. Сазонова. Так разлетаются порой детские иллюзии...
Время шло, а сношения наши с Сазоновым ничем не обогащали ни нашего сознания, ни нашей жизни. Они все как-то оставались пустопорожним топтаньем на одном месте. Быть может, вина была не только в личности Сазонова, но и в общем "безвременьи", не дававшем почвы для настоящей революционной работы, которой мы жаждали хоть чем-нибудь, в меру наших сил, помогать. Уже закрадывалось в нашу душу какое-то смутное разочарование. Но тут случилось событие, которое все сгладило и восстановило готовый рушиться престиж нашего нового знакомца. Дело в том, что в Саратове А. В. не повезло. При провале всей Сабунаевской организации не уцелела и Саратовская ветвь. В 1890 г. Сазонов был арестован.
А вместе с ним не повезло и мне. В момент прихода жандармов, я сидел у Сазонова в комнате; при виде "гостей" пытался скрыться через заднее крыльцо, но тщетно. Меня обыскали, допросили, выпустили, но отправили обо мне "по принадлежности" надлежащее сообщение гимназическому начальству.
В гимназии я и без того был на дурном счету. Большинство учителей помнили моего старшего брата, арестованного жандармерией и исключенного из гимназии несколько лет тому назад. Один из учителей, П. Р. Полетика, так хорошо это помнил, что то и дело, кстати и некстати, грозно восклицал: "по стопам братца пошел?" Наш законоучитель,
о. Световидов, весьма "ядовитый" столп казенного православия, проделал со мною штуку, в летописях гимназии небывалую. Заподозрив меня в {51} вольномыслии, тем более вредном, что я его старался ничем не обнаруживать, он то и дело вызывал меня "по катехизису", и как бы я ни отвечал, не ставил мне больше тройки, а в последнюю четверть совсем не спрашивал и вывел балл - двойку, ярко выделявшуюся в табеле, среди других отметок - средних, "хороших" и "отличных".
Это привело к скандальному назначению мне после каникул переэкзаменовки по Закону Божию, когда и экзамена - то по этому предмету для перехода в следующий класс не полагалось. Словом, это была явная и злостная демонстрация, предвещавшая худое. Могу прибавить, что, понявши это "первое предостережение", я подготовился к переэкзаменовке так, что о. Световидов не смог подкопаться под меня, как ни "гонял" по всем тонкостям катехизиса. Сурово сдвинув тонкие брови, высокий, изможденный фанатик нехотя поставил мне классическую "тройку" и внушительно, с подчеркиваниями, прибавил: "да, выучить-то вы все выучили... а сознайтесь-ка, Чернов, ведь не лежит у вас сердце к Закону Божию?"
Известие от Саратовского Жандармского Управления было каплей, переполнившей чашу. Меня сначала хотели прямо исключить из гимназии, но выручило отсутствие всяких улик. Меня все же поставили на особое положение, отсадили за отдельную парту, ввели периодические и внезапные "посещения" моей квартиры классным наставником и его помощниками. Классным наставником был у нас учитель латинского и греческого языков, В. Н. Смольянинов, ярый поклонник классицизма, пытавшийся создать у нас культ древних языков, изучение их тонкостей и проникновение в глубины {52} классической поэзии. Ко мне он благоволил за мои латинские гекзаметры. Он специально посетил меня для длинной-длинной беседы, в которой он старался "не ударить в грязь лицом" перед юной жертвой нигилизма. Одной из его слабостей была его действительная или мнимая родовитость. И вот, он с самым серьезным видом, тоном полной интимности, говорил мне: "Я сам недолюбливаю Романовых; вы знаете, что исторические права этой фамилии на престол, среди фамилий других Рюриковичей, далеко не стоят на первом плане; взять хотя бы нашу фамилию, которая гораздо более прямой линией связывается с родоначальником русских князей ...
Но все же я должен отдать справедливость ныне царствующему императору; он сумел высоко поднять престиж России во внешней политике; и этого достаточно для того, чтобы мы относились к нему с благодарностью и прощали ему все остальное. Величие страны стоит выше всего, и как бы ни было законно наше недовольство в каких-нибудь других отношениях, наша обязанность - быть ему лояльными подданными! Я сам игнорирую историческую сторону династического вопроса, и обязанность каждого - следовать моему примеру и отметать всякие мятежные мысли!"
Но, наряду с фанфаронадами о взаимных отношениях между Смольяниновыми и Романовыми, с разными другими квази-либеральными фразами, он проболтался мне о том, что я был на волосок от исключения, что вопрос этот снова поднимется при малейшем поводе, и что наш инспектор, всею гимназией ненавидимый кляузник и профессиональный доносчик, поклялся, что ни в одном выпуске Саратовской гимназии моего имени не будет.
Надо было {53} принимать меры. Выдержав экзамены в последний VIII класс, я подал прошение о принятии меня в тот же класс Юрьевской (Дерптской) гимназии. Там впервые действовала русская гимназия вместо прежней немецкой, и обрусительная политика делала желательным привлечение русских учеников. Для неудачников и потерпевших крушение Дерптский Университет, Ветеринарный Институт и гимназия были верными прибежищами. Там, в Ветеринарном, уже кончал курс ранее потерпевший крушение в том же Саратове мой старший брат. Меня приняли, и осенью 1891 года я ехал в Дерпт. В моем багаже я вез свое духовное имущество: ряд толстых тетрадей с конспектами и выписками из Добролюбова, Чернышевского, Михайловского, В. В., Лассаля, Конта, Милля, Спенсера, Льюиса, Лаврова, Лесевича, Риля, и т. п.