Еремей Парнов - Секретный узник
Шофер для порядка несколько раз надавил на клаксон, но утробный, давящийся звук его потонул в шипении горячего пара.
- Давайте назад, - распорядился Зуффенплан.
Пока "хорьх" медленно разворачивался, Тельман успел заметить обложенный мешками с песком пустой окопчик и перевернутую зенитную установку. Расчет, очевидно, перевели в другое место, а может быть, просто похоронили.
Тельман вспомнил, как в последний год своего пребывания в Ганновере установил связь с зенитчиками, дежурившими на крыше тюрьмы.
Пригодился все же трудный моряцкий опыт. Ничто не пропадает даром. Ничто. В эти страшные годы он и не думал о морской сигнализации, а вот она-то и пригодилась... Море вспоминалось часто: порт, душный кубрик. Раскачивающаяся в проволочном колпаке тусклая лампочка под железным потолком, матросская люлька и скользкая палуба, с которой сбегает обрушившаяся на борт волна. Но стоило увидеть того молодого парня в вылинявшей на солнце пилотке, что сигналил кому-то на соседнюю крышу, как все сразу и вспомнилось.
Долго не удавалось ему привлечь внимание зенитчиков к своему крохотному зарешеченному оконцу, долго попусту размахивал в сумраке глубокой оконной ниши искусными, все помнящими руками своими. И вот, наконец, его заметили.
"Кто ты?" - "Свой". - "Кто ты?" - "Рабочий. Матрос. Солдат". - "За что ты здесь?" - "Я - Тельман". - "Я знаю тебя". - "И я тебя знаю". "Откуда?"
Откуда? Это сложный вопрос, парень, очень сложный вопрос. Две недели я слежу за тобой. Я десять лет просидел в одиночке. Десять лет! Но десять дней я смотрю, как ты смеешься и куришь, играешь на губной гармошке, сигналишь приятелям и ешь бутерброды у железного ящика с песком. Я даже видел, как ты гадал на ромашке, пуская по ветру белые ее лепестки. Я знаю твоих приятелей. С закрытыми глазами вижу, как читаешь ты письмо, лежа на боку, подперев подбородок рукой, а волосы твои, светлые льняные пряди, шевелятся под ветром. Но вот поднимается на крышу лысый одутловатый фельдфебель - как хорошо, что он так редко приходит сюда, - ты прячешь листок в задний карман комбинезона, где темнеет пятно от машинного масла, и нехотя встаешь. И я понимаю, что пришел твой недруг, с которым надо держать ухо востро. И перестаю сигналить тебе, потому что твой враг - это и мой враг. Понимаешь? А ты спрашиваешь, откуда я знаю тебя! Знаю...
"Знаю!" - "Чем я могу тебе помочь?" - "Говори со мной. Рассказывай мне". - "Ладно. Буду"...
Так они и подружились. И он уже не чувствовал себя бесконечно одиноким.
Как-то зенитчики просигналили, что в тюрьму пришла Ирма, которую они хорошо уже знали в лицо. И когда надзиратель, впустив ее в камеру, запер дверь, Тельман обнял дочь и засмеялся:
- А я знал, что ты придешь! - громко сказал он, ибо знал истинную цену "послабления режима", понимал, почему ему разрешили свидание наедине.
- Откуда, папа? - тоже громко спросила она.
- Я все вижу насквозь, и эти паршивые стены для меня не преграда. - И он весело подмигнул ей.
Ирма тут же достала маленькую грифельную доску, которая вот уже сколько раз помогала им обманывать установленные в камере микрофоны.
А Тельман, не переставая говорить о том, как он рад наконец ее снова увидеть, быстро - они уже оба привыкли писать со скоростью классной стенографистки - пишет:
"Я установил связь с зенитной батареей, которая несет дежурство на крыше тюрьмы".
- Я так соскучилась, папа! - она мгновенно ставит вопросительный знак на доске.
- Как здоровье матери? - спрашивает он, а грифелем пишет: "Сигнальные знаки". - Что слышно у Генриха? - "Я счастлив, что договорился с ними и вновь связан с жизнью".
- Мама здорова. - Ирма быстро переворачивает доску: "Генрих все еще в тюрьме. Они требуют, чтобы он подписал один документ". - Генрих тоже здоров.
- А ты как? Как ты, моя девочка? - на этот раз вопросительный знак рисует он.
Она стирает написанное и тут же покрывает доску быстрыми, загибающимися вниз на конце строчками: "Моя теща. Роза Тельман, моя жена дочь Эрнста Тельмана, имеют связь с заграницей, они слушают иностранные радиопередачи. Они вели беседы с рабочими и советскими военнопленными о Советском Союзе и заявляли, что Красная Армия победит".
- Много работаю, папа, и устаю, но ничего, держусь. - "...и когда Генрих отказался, они сказали, что он останется в тюрьме, пока не протянет ноги".
- Мерзавцы!
Ирма широко раскрыла глаза. В них испуг и вопрос.
- Да! Да! Мерзавцы! Я говорю о тех людях, которые лишены ответственности. Они подчиняются только приказу и, если им велят, они позволят убить даже собственную мать. - Он схватил доску и написал: "Берегитесь! Это начинается охота на вас".
Она кивнула и взяла у него доску: "Друзья думают повторить".
- Как ты-то себя чувствуешь, папа? Как твой желудок?
Он отрицательно покачал головой. "Не нужно идти на бесцельный риск".
- Плохо, девочка, я сильно ослабел. Но тоже, как видишь, держусь.
"У нас много новых друзей. Все они думают о тебе".
- Ты работаешь все там же, Ирма?
- Да, папа. В мастерской у свекра. - Она изобразила два вопросительных знака. Она ждет инструкций.
"Я передаю тебе важный материал, это двадцать тетрадей, полностью исписанных мною. Спрячь их надежно. Поезжай отсюда в Гамбург и помни, что записи эти важные и наши товарищи должны их получить".
- Помнишь, как однажды мы видели с тобой выводок диких уток в камышах?
- Конечно, папа! Такие крохотные серенькие утятки!
"От зенитчиков я узнал, что караул сменяется после трех. Постарайся выйти из тюрьмы в это время, когда полицейские устали и спешат домой. Они не будут придираться".
- Как вы питаетесь?
- Не беспокойся о нас. Мы получаем карточки.
"Как хорошо, что ты и здесь сумел не остаться в одиночестве. Я горжусь тобой, папа! Зенитчики - молодцы".
"Эти солдаты борются вместе с нами против гитлеровской системы, они мужественные люди..."
Увидит ли он еще когда-нибудь свою Ирму, Розу? Живы ли они? Он обречен все начинать сначала. Новая тюрьма, новые люди, конечно, более строгий режим. Его положение с каждым разом ухудшается. Выпустят ли они его на свет божий? Скорее всего нет! Добровольно - наверняка не выпустят. Как это ни больно, как ни мучительно, но не надо себя обманывать. Они сделают все, чтобы поставить ему мат. Советская Армия все ближе, но ему не дожить до освобождения. Скоро настанет долгожданное утро, но не для него, нет, не для него. Его уже не будет тогда. Нацисты не остановятся ни перед чем. Не дадут они ему дождаться освобождения. Это уж точно, это совершенно ясно.
Но он давно готовит себя. Тот день, свою последнюю минуту он встретит спокойно и просто. Как еще одно испытание на крестном своем пути. До боли жаль, что именно так должна закончиться эта его страда во имя самых высоких идеалов двадцатого века. Он знает свой конец, чувствует неизбежную, давящую близость его. За спиной десять страшных, непередаваемых лет "образцового" исправительного заведения в Ганновере с его рационом из баланды и брюквы, Моабита с его ледяными каменными мешками, гестапо, где он выплевывал зубы и кровавую пену с клочками легких. Но время смазывает остроту воспоминаний, врачует раны памяти. Не столько боль и не столько муки вспоминаются, сколько друзья, такие верные перед лицом смерти друзья.
Что сталось с теми зенитчиками на тюремной крыше? Сидят ли они все еще у нацеленных в небо счетверенных пулеметов, или горячее кислое дыхание близкого взрыва смело их в никуда, как и тех безыменных, которые еще вчера сидели в ячейке у этого переезда? И он думает о том светловолосом восемнадцатилетнем парне на крыше. И старается не думать о дочери и жене.
Он вспоминает ночь в Ганновере, когда бомбы падали рядом с тюрьмой. Черный лоскут зарешеченного неба дымился в луче прожектора, его пересекали пунктирные струи трассирующих очередей, мутными грибами взрастали на нем снарядные разрывы. Один миг был виден даже крохотный серебристый самолет, трепещущий на смертельном перекрестке прожекторов, как наколотое на булавку насекомое.
Летающие крепости шли волна за волной. Прожектора слепли, подавившись, смолкали зенитные пушки и глохли пулеметы. Зато грохот разрывов становился все ближе и ближе. Содрогались стены, звенели и лопались выбитые стекла.
В камере стало жарко, как у пароходных котлов. Электричество отключили. Водопровод бездействовал. Заключенные колотили кулаками в железные двери, трясли раскалившиеся, как на углях, решетки. Женщины истошно вопили и звали далеких детей...
Каким несчастным, каким оскорбительно бессильным чувствовал он себя в ту страшную, гудящую сотнями авиационных моторов ночь. Сколько машин, взрывчатки, металла нужно, чтобы убить такое слабое и беззащитное существо, как человек, смести с лица земли безвинных женщин и детей? Война - варварство, люди должны ненавидеть войну. И эта захватническая война закончится гибелью фашизма. Повсеместной очистительной гибелью его.