Сергей Сергеев-Ценский - Обреченные на гибель
— И кентаврих тоже, — вставил, улыбнувшись, Ваня.
— А как же иначе? И кентаврих тоже с себя, — ведь это же пока еще только полулюди-полузвери, ведь кентаврих не кормили кентавры, — они должны были сами добывать себе пищу… Разумеется, и кентаврихи имели такие же мускулы, как самый заправский кентавр. Ты, конечно, едешь сейчас к своей Эме, — она — женщина, хотя и циркачка, — женщина, — не кентавриха, нет, — и если ты ее выкинешь когда-нибудь в окно шестого этажа на мостовую, она найдет время, пока долетит до мостовой, и в зеркало поглядеться, и губы себе подкрасить. Кентаврихи же губной помады не имели и в зеркало не гляделись… Так вот, — дай людей и кентавров, — вот твоя тема! Можешь назвать даже так: "Последний бой людей и кентавров", — в этом, дескать, бою истреблены были все кентавры, сколько их еще оставалось, — восторжествовал человек. Представь только, сколько силы (своей силы), ракурсов можешь ты бросить на полотно в пять таких стен длиной! А? Что молчишь? Не нравится тебе такая тема? Тебе бы все "Жердочки", "Фазанники" писать? А? Вот в этом-то и заключается твоя трещина: сила, как у бизона, а картины, как у чахоточного в последней стадии! Так-то!.. Ну, что же ты сидишь, в самовар глядишь? Наливай чай и пей, — не мне же наливать прикажешь!
Однако Ваня не прикоснулся к чайнику, стоявшему на самоваре, и к своему стакану. Он слушал очень внимательно и ждал, что еще скажет отец. И Алексей Фомич, ходивший в это время по столовой из угла в угол, не остановился на том, что сказал. Он только что начинал раскачиваться, и Ваня чувствовал это и, хотя не пил чаю у себя дома, все же отказался:
— Да я уже пил, — мне не хочется… Кентавры и люди? — Хорошая тема, да кто-то уж, кажется, писал на нее…
— Кто именно? — вскинулся отец, остановясь. — Не знаю такого. А хотя бы и писал кто, — что из этого? На все темы писали. А ты напиши так, как будто до тебя только мальчишки без штанов этой темы касались обезьяньими лапками, холст пачкали; сморкались на холст, а не писали, — вот как ты должен это сделать! Тут борьба не на живот, а на смерть, и победил человек, а если бы кентавры победили, то… то на Васильевском острове в Петербурге не было бы Академии художеств, а паслись бы там моржи да дикие гуси. Ты понимаешь ли, что тут ты должен дать последнюю ставку за жизнь разума на планете Земля? Тут должно быть такое солнце, — показал он обеими руками на стену, на которой рисовалась ему картина, — такое солнце, чтобы жгло зрителей, чтобы зрители, как вошли бы в твой манеж (где же еще можно было бы выставить такую картинищу? — Конечно, только в манеже) — как вошли бы, так сейчас же раскрыли бы свои зонтики, а дамы чтобы начали веерами на себя махать, хотя бы стояла в то время петербургская зима и в манеже было бы как на улице (какой же черт в манежах отопление заводит?..) А пейзаж какой ты мог бы дать, а! Земля во всем своем блеске! Ведь не из-за пучка зеленого лука или редиски бьется человечество с кентаврами! Оно бьется из-за обладания такой красавицей, как Земля!.. Если из-за одной прекрасной Елены десять лет бились греки с троянцами, то Земля-то вся в целом, праматерь всех Елен вообще, во сколько миллионов раз должна быть у тебя на картине прекрасней всех прекрасных Елен вообще? Дай же красоту эту, из-за которой люди с недолюдками бьются! Такой пейзаж дай, чтобы даже петербуржцы ахнули и целый бы день от него глаз отвести не могли! Чтобы так с разинутыми ртами и стояли и ни в пивные, ни в рестораны бы не шли!
Ваня улыбнулся и спросил:
— Что же это за пейзаж такой?
— Найди! — крикнул отец. — Земля велика и обильна пейзажами, — выбор несметный, — ищи и найди! В том-то и задача искусства, чтобы искать, а на готовое, на то, что другими найдено, кто же льстится? Только обиженные талантом, но держащие нос по ветру, — дескать, если я напишу не то, чтобы прекрасную Елену, а хотя бы миловидную швейку, у меня какой-нибудь меценатишка картину эту купит для украшения своего вестибюля или уборной, а кто же купит картинищу с черт знает кем, — с кентаврихами, у которых копыта и хвосты трубой, кому это лестно? И сколько дадут мне за этих кентаврих? (Кентавры же, а тем паче люди кому могут быть интересны?..) Подобные сопляки за подобную тему не возьмутся, конечно, а за-ка-за, заказа ты если ждешь, то какой же ты к черту художник? Ты можешь сказать мне: "Теперь двадцатый век. Теперь и "Страшный суд" Микеланджело и "Бой с кентаврами" одинаково никому не нужны, а нужно только то, что узаконено, как последний крик моды…" Хорошо, я допустить готов даже и это… Футбол, например, узаконен? Непременно, притом на большей половине земного шара. Это, дескать, борьба. Тут, дескать, тоже мускулатура и рук, и ног, и даже затылка. А что касается пейзажа, то непременно и пейзаж: в закрытых помещениях заниматься этим спортом неудобно… Ну что ж, — футбол так футбол… Пиши футбол… Пиши, наконец, свою французскую борьбу, как француз Дега писал балерин (хотя сам, впрочем, балериной не был)… Собери на холст побольше атлетов, и чтобы занялись они у тебя каким-нибудь полезным современным делом, — грузили бы, например, на волжской пристани на пароход "Самолет" мешки с мукой или ящики с консервами — по двадцать пудов каждый ящик… Репин писал бурлаков, а ты — грузчиков в какой-нибудь Самаре или в Нижнем… А не хочешь писать наших, — поезжай в Алжир, в Порт-Саид, — пиши чернокожих…
Алексей Фомич замолчал вдруг, раза два прошелся по комнате, потом, остановясь прямо против Вани, сказал:
— Дом запер? А? Тот самый дом, который и отпер-то, то есть купил, зачем собственно? Дескать, у отца — уединенная мастерская, так вот же и у меня тоже! Хоть и на другой улице, но в городе том же!.. Теперь — приходи, кума, приноси ума! А кума-то… надула, черт ее дери! Вильнула хвостом, и мимо! Ну что ж… Погорячился, конечно, по младости лет и ошибся. За это я не виню. Мне даже любопытно это было. "Уединился, — думал я, — и отлично! Значит, цену себе нашел…" А цена-то оказалась грошевая… В себя не поверил, себя не нашел, — зачем же, спрашивается, завел свою мастерскую?
Ване стало неловко наконец: он сидел, — отец то все ходил, а то вот стоит перед ним; он поднялся тоже; он должен был ответить не только отцу, но и себе. И он заговорил:
— Я никогда особенно умен не был, и я, конечно, ошибся, это правильно. Но только в чем именно ошибся? Мастерскую себе завел? — Это не так важно, я думаю. Ошибся я не в этом, а в другом… Мне там, в Европе, не то, чтобы после Мессинского землетрясения, а вообще показалось, что не так что-то прочно все на земном шаре, почему я и начал писать свой "Фазанник" и "Жердочку" и тому подобное. А когда я увидел тебя, то, должен признаться, — был поражен: до такой степени, то есть, в тебе самом все оказалось прочно!.. Ты, конечно, нашел, — это и для слепого ясно, — и в то, что ты нашел, в это самое поверил… Я уж тебе говорил это, скажу еще раз: я изумился. И отлично понимаю я, что эта, как бы сказать… Ну, все равно, — прочность твоя от твоей цельности… Ты — как шар, и без трещин… Ну, а вдруг что-нибудь такое, вроде Мессинского землетрясения, только по воле вот этих самых твоих кентавров? Предположим, что они еще водятся на земле… Как ты тогда, а?
— Это что же такое может быть? — спросил Алексей Фомич с большой серьезностью. — А-а, понимаю! И что я тогда буду делать? — Алексей Фомич прошелся еще раз по комнате и сказал очень твердо: — Я думаю, что во всяком случае останусь самим собой… А так как тебе сегодня, то есть уже скоро (он посмотрел на стенные часы), приходится ехать, то все-таки выпей на дорогу чаю.
Ваня просидел у отца недолго, — еще с полчаса, не больше. За это время он выпил всего только четыре стакана чаю и что-то такое съел, — что именно, не заметил.
Отец не спросил его, куда он едет, а он не счел нужным говорить об этом. Простились они, как это у них было принято, без объятий, даже без рукопожатия; зато долго держал в своей огромной руке Ваня небольшую и не очень мягкую руку Марьи Гавриловны, пожелавшей ему раза три от чистого сердца "счастливой дороги".
Ваня просил ее, хотя бы изредка и мимоходом, наведываться, как исполняет свои обязанности оставленный им дворник его дома, и, в случае чего, черкнуть ему об этом два слова. Но куда именно "черкнуть", не сказал, она же в сумятице чувств забыла спросить об этом.
Алексей Фомич сел пить чай только после ухода сына. Наливала стакан ему, как обычно, Марья Гавриловна, стеснявшаяся садиться за стол при Ване.
Однако за первым же стаканом художник задумался до того, что Марья Гавриловна осторожно взяла этот стакан, и он едва это заметил, — все же заметил.
Он спросил:
— Куда же вы его? Я ведь не пил еще.
— Да он уж застыл совсем, Алексей Фомич! Я вам сейчас горячего налью, — проговорила она, улыбаясь, но он сказал, с виду сердито:
— Я именно и хотел, чтобы он остыл! Прошу поставить его на место.
— Что это вы, Алексей Фомич! — удивилась она. — Никогда ведь вы холодного чаю не любили.