Борис Соколов - Иосиф Сталин – беспощадный созидатель
«СТАЛИН. Здравствуй, Порфирий. Ты меня поверг в отчаяние своими ответами. Я подумал, куда же я теперь пойду?
ПОРФИРИЙ. Но, понимаешь… понимаешь, я не узнал твой голос…
НАТАША (Сталину). Да снимай шинель!
ПОРФИРИЙ. Нет, постой! Не снимай! Не снимай, пока не скажешь одно слово… а то я с ума сойду! Как?!
…………………………………………………………………………………….
СТАЛИН. Огонь, огонь… погреться…
ПОРФИРИЙ. Конечно, слабая грудь, а там – какие морозы! Ты же не знаешь Иркутской губернии, что это такое!
СТАЛИН. У меня совершенно здоровая грудь и кашель прекратился… (Теперь, когда Сталин начинает говорить, становится понятно, что он безмерно утомлен.) Я, понимаете, провалился в прорубь… там… но подтянулся и вылез… а там очень холодно, очень холодно… И я сейчас же обледенел… Там все далеко так, ну, а тут повезло: прошел всего пять верст и увидел огонек… вошел и прямо лег на пол… а они сняли с меня все и тулупом покрыли… Я тогда подумал, что теперь я непременно умру…»
Эта сцена навеяна не только соответствующим рассказом из книги Барбюса о чудесном избавлении Сталина от туберкулеза после купания в ледяной воде во время побега из ссылки, но и сходным эпизодом из «Дней Трубиных»: приход замерзшего Мышлаевского в турбинский дом. Однако очень уж она далека от уровня самой знаменитой булгаковской пьесы. Герои разговаривают примерно так, как в мексиканских «мыльных операх» 80-х. Сталинский монолог и близко не стоит к турбинскому: «К вам обращаюсь я, друзья мои…» Быть может, подобную ходульную речь Сталин простил бы какому-нибудь провинциальному драматургу, закрыл бы глаза на недостатки ради святого и благородного дела поддержания собственного культа. Но закрыть глаза на халтуру у автора «Дней Турбиных»… Виленкин несколько десятилетий спустя признавался: «Когда я недавно перечитывал эту пьесу, скажу откровенно, она показалась мне в художественном отношении довольно слабой, во всяком случае, несравнимой с другими, любимыми моими пьесами Булгакова. Теперь я почувствовал, как она, должно быть, трудно ему давалась». Почему Сталин не мог точно таким образом посмотреть на «Батум», причем тогда же, в 39-м? Ведь над ним, разумеется, не довлел страх перед собственным именем, в отличие от других слушателей пьесы, и он был вполне свободен в своих оценках. Наверное, Сталин почувствовал, и что пьеса «в художественном отношении довольно слабая» и что давалась она Булгакову с гораздо большим трудом, чем близкие и любимые «Дни Турбиных». Вождь оценил жертву: чтобы обрадовать вконец расстроенного драматурга, передал руководителям МХАТа второй, успокоительный отзыв: пьеса-де хорошая, вот только ставить никак нельзя. Наверняка Сталин пытался вообразить, каким будет «Батум» на сцене Художественного театра, и пришел к неутешительному выводу. Роль молодого Джугашвили должен был играть Николай Хмелев. Зрители неизбежно вспоминали бы его же Алексея Турбина, до которого герою «Батума» было как до небес! Уже одно это впечатление политически представляло несомненный вред, хотя, конечно же, без каких-либо злых намерений со стороны автора. И судьба «Батума» была решена…
А что же Булгаков, еще в самом начале работы над пьесой пророчески говоривший Виленкину: «Нет, это рискованно для меня. Это плохо кончится»? Как же он в действительности относился к Сталину? Ответ мы найдем в «Мастере и Маргарите». 14 мая 1939 года писатель впервые прочел друзьям окончание романа. Реакция слушателей была довольно странная. Елена Сергеевна так передает ее: «Последние главы слушали почему-то закоченев. Все их испугало. Паша (многоопытный завлит Художественного театра П.А. Марков. – Б.С.) в коридоре меня испуганно уверял, что ни в коем случае подавать нельзя – ужасные последствия могут быть». Что же так напугало правоверных советских театральщиков (а, кроме Маркова, Булгакова слушали Бокшанская, Калужский, Виленкин и драматург А.М. Файко)? Скорее всего, один из заключительных эпизодов, когда Воланд в последний раз взирает на горящую Москву: «Он поднял голову, всмотрелся в разрастающуюся с волшебной быстротою точку и добавил: – У него мужественное лицо, он правильно делает свое дело, и вообще все кончено здесь. Нам пора!» Получается, что Сталин удостоился похвалы самого сатаны, которому после него и делать-то в столице особенно нечего. Кстати сказать, этот фрагмент текста так и не был вычеркнут самим писателем из сохранившейся последней версии машинописи романа, и сегодня мы не можем с уверенностью сказать, был ли иной вариант, без крамольных слов о Сталине, известный нам по всем изданиям «Мастера и Маргариты», продиктован жене смертельно больным писателем в последние недели жизни, или Елена Сергеевна сама придумала конец, приемлемый для представления рукописи «первому читателю». Во всяком случае, счастьем для Булгакова стало, что этих слов Сталин так и не прочитал.
А о Сталине Булгаков, кроме «Батума», создал еще одно произведение, только устное. В 60-е годы Елена Сергеевна по памяти записала шуточную сценку, в которой Михаил Афанасьевич спародировал свои отношения с Иосифом Виссарионовичем, в частности первое письмо и телефонный разговор, а также обстоятельства появления в «Правде» 28 января 1936 года статьи «Сумбур вместо музыки», за которой вскоре последовала другая, роковая для булгаковского «Мольера» статья. Здесь Сталин действительно живой, полнокровный, хотя и юмористический герой. Он с полным презрением относится к коллегам по Политбюро, а к Булгакову относится покровительственно. Тот предстает перед генеральным секретарем примерно в том же виде, в каком появляется в «Грибоедове» пострадавший от Воланда и его свиты поэт Иван Бездомный – босым и оборванным. Одеты на нем «старые белые полотняные брюки, короткие, сели от стирки… рубаха расхристанная с дырой, волосы всклокочены». Сталин обращается к подчиненным: «Что такое? Мой писатель без сапог? Что за безобразие! Ягода, снимай сапоги, дай ему!» В конце концов Сталин устраивает постановку булгаковской пьесы во МХАТе:
«СТАЛИН. Я, конечно, не люблю давить на кого-нибудь, но мне кажется, это хорошая пьеса… Что? По-вашему тоже хорошая? И вы собираетесь ее поставить? А когда вы думаете? (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши.) Ты когда хочешь?
БУЛГАКОВ. Господи! Да хыть бы годика через три!
СТАЛИН. Ээх!.. Я не люблю вмешиваться в театральные дела, но мне кажется, что вы (подмигивает Мише) могли бы ее поставить… месяца через три… Что? Через три недели? Ну, что ж, это хорошо. А сколько вы думаете платить за нее?.. (Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши.) Ты сколько хочешь?
БУЛГАКОВ. Тхх… да мне бы… ну хыть бы рубликов пятьсот!
СТАЛИН. Аайй!.. Я, конечно, не специалист в финансовых делах, но мне кажется, что за такую пьесу надо заплатить тысяч пятьдесят. Что? Шестьдесят? Ну, что ж, платите, платите! (Мише.) Ну, вот видишь, а ты говорил…»
После этого Сталин «прямо не может без Миши жить – все вместе и вместе». Но однажды Булгаков уезжает в родной Киев – недельки на три, и «Сталин в одиночестве тоскует без него.
– Эх, Михо, Михо!.. Уехал. Нет моего Михо! Что же мне делать, такая скука, просто ужас!.. В театр, что ли, сходить?.. Вот Жданов все кричит – советская музыка! советская музыка!.. Надо будет в оперу сходить!» Следует коллективный поход Политбюро в театр. За Ждановым в Ленинград посылают «самый скоростной самолет». Срочно прилетевший «сидящий на культуре» соратник становится мишенью для сталинской иронии: «Ну, вот, молодец! Шустрый ты у меня! Мы тут решили в оперу сходить, ты ведь все кричишь – расцвет советской музыки! Ну, показывай! Садись. А, тебе некуда сесть? Ну, садись ко мне на колени, ты маленький». Наутро в «Правде» появляется редакционная статья «Сумбур вместо музыки» с осуждением оперы Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда». Эта статья, по Булгакову, будто бы представляет собой протокол совещания членов Политбюро, состоявшегося прямо в аванложе:
«СТАЛИН. Я не люблю давить на чужие мнения, я не буду говорить, что, по-моему, это какофония, сумбур в музыке, а попрошу товарищей высказать совершенно самостоятельно свои мнения. Ворошилов, ты самый старший, говори, что ты думаешь про эту музыку?
ВОРОШИЛОВ. Так что, вашество, я думаю, что это – сумбур.
СТАЛИН. Садись со мной рядом, Клим, садись. Ну, а ты, Молотов, что ты думаешь?
МОЛОТОВ. Я, вваше ввеличество, ддумаю, что это ккакафония.
СТАЛИН. Ну, ладно, ладно, пошел уж заикаться, слышу! Садись здесь около Клима. Ну, а что думает наш сионист по этому поводу?
КАГАНОВИЧ. Я так считаю, ваше величество, что это и какофония и сумбур вместе!
СТАЛИН. Микояна спрашивать не буду, он только в консервных банках толк знает… Ну, ладно, ладно, только не падай! А ты, Буденный, что скажешь?
БУДЕННЫЙ. (поглаживая усы). Рубать их всех надо!
СТАЛИН. Ну, что ж уж сразу рубать? Экий ты горячий! Садись ближе! Ну, итак, товарищи, значит, все высказали свое мнение, пришли к соглашению. Очень хорошо прошло коллегиальное совещание. Поехали домой.