Ю. Бахрушин - Воспоминания
Александр Алексеевич Плещеев был прямым наследником литературно-журнальных традиций прошлого века. Барин-сибарит, не лишенный наследственного литературного дара, он часто «шалил пером». К этому занятию принуждало его не столько призвание, сколь родство — он был сыном известного поэта?.?. Плещеева. От своего знаменитого отца вместе с несомненным талантом он унаследовал и природную лень, и легкомыслие, и редкую незлобивость и доброту, и безалаберность, и беспечность. Оставаясь журналистом, кем-кем только он не был на своем веку-и актером, и чиновником, и редактором, и коммерсантом — всегда неудачно. Он вечно был в долгах и без денег. Не раз он прибегал к займам у моего отца. Отец, с присущей ему бесцеремонной откровенностью, говаривал при этом:
— Удивляюсь я, Александр Алексеевич, куда вы деньги деваете: конечно, это меня не касается, но недавно ведь книжку свою вторым изданием выпустили, и опять вы без денег!
Плещеев добродушно улыбался:
— Да я сам не знаю, почему я без денег. Дал кой-кому взаймы — очень просили, заплатил кое-какие долги, и денег-то и нету. Это ведь у меня семейная черта. Когда покойный отец получил, нежданно-негаданно, миллион золотых рублей — наследство после княгини Белосельской, этих денег хватило только на год. Купили особняк в Париже, завели свой журнал, лошадей, давали взаем по двадцать тысяч, и вдруг денег нет. Видимо, бессребреность повелась в нашей семье со времен ее родоначальника святителя Московского митрополита Алексея!
Взятое в долг Плещеев всегда возвращал, если не деньгами, то вещами в музей. Балетный отдел музея обязан многими своими экспонатами именно ему.
Кроме преданности музею, отца привлекала в Плещееве его беззаветная любовь к родному русскому балету. Балет, в особенности петербургский, многим обязан Плещееву. Его книга «Наш балет» явилась первым серьезным трудом по истории русского столичного императорского балета. Теперь у театроведов, занимающихся балетом, вошло в моду всячески поносить труд Плещеева: дескать, он-де несерьезен, написан в фельетонном жанре, изобилует описанием юбилеев и подношений, цитирует поздравительные стихи и так далее. Все это верно, но вместе с тем ни один из этих историков театра не станет ничего писать о петербургском балете, предварительно не слазив в книгу Плещеева, которая неизменно стоит у них на видном месте книжного шкафа. Все написанное по этому поводу до Плещеева, даже и наиболее ценное, как, например, большая статья Скальковского, стоит далеко позади его книги.
Плещеев был неплохим рецензентом, но только все его рецензии страдали чрезмерной благожелательностью. Хлестко обругать кого-либо было выше его сил. Он всегда старался найти какие-либо оправдательные обстоятельства для неудачливого или слабого артиста. Впрочем, его рецензии на балетные представления конкурировали в Петербурге с отзывами всесильного когда-то законодателя балетной критики К. С. Скальковского. Это бесило старика, который вместе с положением терял и доходы и существовал благостынями какой-то балерины, которую он всячески рекламировал и которая его третировала.
Однажды из-за Плещеева у моего отца произошла легкая стычка со Скальковским. Из-за какой-то грязной истории старик невзлюбил танцовщицу Ю. Н. Седову и всячески игнорировал ее. Будучи в Петербурге, отец увидал Седову в «Лебедином озере» и попросил Плещеева написать о ней рецензию*. На другое утро отзыв Плещеева появился в газете. В тот же день отец отправился с Плещеевым завтракать к Кюба. Там за столиком сидел Скальковский, с которым отец был шапочно знаком.
— А… а… а! Новый покровитель явился! — съязвил Скальковский и, указывая на Плещеева, добавил: — Я знаю — это дело его рук! Ведь он в вашей власти, что прикажете, то и напишет!
Это был бестактный, публичный намек на то, что Плещеев должен отцу. Отец вспылил.
— Что ж, — ответил он, — не все вам приказывают!
Скальковский покраснел и замолчал. Этот инцидент произошел уже незадолго до смерти Скальковского, когда от его прежнего могущества не осталось и следа. А в свое время самые самоуверенные артисты балета, занимавшие первое положение, по окончании своего номера на сцене с трепетом обращали свой взгляд в первый ряд партера, где в своем постоянном кресле покоилась грузная фигура Скальковского. Если он, лениво глядя на сцену, не спеша аплодировал раза три, хлопнув пальцами правой руки по ладони левой, артист успокаивался — значит, все было в порядке. Это были те времена, когда Скальковский занимал пост управляющего горным департаментом. Тогда он вел себя как восточный сатрап, как маленький Потемкин, в особенности во время поездок на ревизии. В таких случаях он неизменно следовал в отдельном министерском вагоне, обильно снабженном вином, в особенности шампанским, и всяческими яствами. Его сопровождали личный секретарь для дела и какая-нибудь очередная девушка из балета для развлечения. Зачастую приходилось так, что поезд прибывал на Урал рано утром, часов в пять. Предстояла ревизия какой-либо шахты. Осовевший и охмелевший Скальковский, сидя за столом со своим «антуражем» и допивая вино, быстро настраивался на деловой лад.
— Как только приедем, — отдавал он распоряжение секретарю, — немедленно, никуда не заезжая, отправитесь на место и спуститесь в шахту, все осмотрите и немедленно ко мне с подробным докладом!
Лицо секретаря после подобного предложения вытягивалось, отнюдь не выражая восторга.
— Что!!! — гремел Скальковский, — Вы боитесь! Не надо! Поедешь со мной?! — обращался он к балеринке.
— С удовольствием, Константин Аполлонович! — дрожащим голосом выжимала из себя девушка.
— То-то — сам поеду!
И вот рано утром, часов в шесть, Скальковский в сопровождении балетной артисточки деловито спускался в сырую мрачную шахту, на глубину нескольких десятков саженей. Неожиданное появление там управляющего вызывало переполох и зачастую помогало обнаружить то, что в других обстоятельствах было бы тщательно скрыто. Подобная деловитость не мешала Скальковскому откровенно брать взятки. Однажды к нему с Урала приехали какие-то дельцы с просьбой устроить им какую-то сомнительную комбинацию. В конце беседы они незаметно передали Скальковскому конверт с десятью тысячами рублей.
— Так можно рассчитывать, Константин Аполлонович?
— Да, да, разумеется!
— Это между нами, конечно! — добавили дельцы, легонько подталкивая конверт в сторону управляющего. Он же, не стесняясь, взял его, пересчитал заключенные в нем деньги, поморщился и добавил:
— Знаете что? Дайте лучше двадцать пять, и тогда можете всем об этом говорить!
Все же справедливость заставляет сказать, что Скальковский был исключительно образованным человеком, обладавшим громадными и самыми разнообразными познаниями. Он отличался редкой трудоспособностью, острым умом и был замечательным администратором. При этом он был известен своим злым остроумием и оригинальностью поступков. Он покинул службу в разгар своей карьеры, обидевшись, что его обошли министерским портфелем, на который он по праву рассчитывал. В знак презрения к «высшим сферам» он, будучи ярым юдофобом, немедленно вызвал к себе какую-то захудалую еврейку, торговавшую на Александровском рынке всяким старьем, и за бесценок продал ей свой придворный камергерский мундир и все свои ордена. В последующий за этим период времени Скальковский отличался особенной ядовитостью и недоброжелательностью. Поэтому-то он так ревниво относился к своему положению единственного знатока балета, и его так задевали успехи других, вроде Плещеева, на том же поприще. В каждом таком человеке он видел конкурента, который отбивает у него хлеб. Иронией судьбы после смерти Скальковского большинство из его ценнейшего собрания по балету попало в Театральный музей к отцу благодаря Плещееву.
Сближало отца с Плещеевым и общее преклонение перед талантом Ек. Ник. Рощиной-Инсаровой. Отношение Плещеева к Рощиной было поистине трогательным. Он старался не пропускать ни одного спектакля с ее участием, благодаря чему был в постоянных разъездах, следуя за ней как тень во время ее гастрольных поездок. Он тщательно собирал все, что касалось ее творчества, — вырезки из газет и журналов, программы, афиши, фотокарточки, портреты. Все это он присылал в музей отца. Рощина как-то привыкла к своему постоянному рыцарю — он ей не только не мешал, но даже стал необходим, как привычная обиходная вещь. Она об нем постоянно заботилась и называла почему-то «Пумой», хотя что общего было между неповоротливым и добродушным Плещеевым и ловким, кровожадным животным — для меня непонятно.
Помню, как одним летом мой отец и Плещеев провели свой летний отдых в поездке на пароходе по Волге вместе с Рощиной. У них была масса забавных приключений, которые я теперь уже забыл. Рощина была причиной и того, что Плещеев эмигрировал. Революция ему не нравилась, она явно нарушала его спокойную жизнь, но он ее не боялся, так как совершенно справедливо говорил, что всегда вел трудовую жизнь и зарабатывал свой кусок хлеба собственным трудом. Зато у Рощиной, незадолго до этого вышедшей замуж за гр. Игнатьева, она вызывала опасения. Она решила покинуть Россию, и верный себе Плещеев последовал за ней. В последние годы его пребывания на родине я уже серьезно занимался историей балета, и он благословлял меня на этот путь, скромно рекламируя меня даже в печати. Отъезд Плещеева не прекратил с ним связи нашего дома. И отец и я были с ним в постоянной переписке. А он ежемесячно присылал из-за границы увесистые бандероли с вырезками из газет, журналами, афишами и программами. Все, что касалось Рощиной и драмы, присылалось им же на адрес отца и музея, а все относящееся к балету — на мое имя. Где и когда умер Плещеев, мне точно неизвестно, но он навсегда оставил в моем сердце светлую о себе память.