Сергей Карпущенко - Возвращение Императора, Или Двадцать три Ступени вверх
Их разделял лед. Он был мостом для штурмующих, но в то же время мостом очень зыбким, ненадежным. Этот мост нужно было разрушить, но посланные Николаем в Петроград матросы захватить ледокол "Ермак" не сумели - на нем уже была верная большевикам команда, а огонь в топках погашен. Штурм шел за штурмом, и моряки в Кронштадте молились о том, чтобы весенние ветры, тепло сломали наконец этот лед. А комиссары, стоявшие на берегу и проклинавшие мятежников, страстно желали, чтобы этот рыхлый, покрытый слоем воды лед продержался ещё хотя бы дня три-четыре.
Пушки, пулеметы били с кораблей и фортов непрерывно.
- Да стреляйте! Стреляйте! Интенсивней огонь! Прямо по льду! - кричал Николай, и генерал Козловский, закусив губу, пожимал плечами, но спешил по телефону передать приказ монарха.
Канонада сотрясала стены наблюдательного пункта, лед ломался, трещал, накрывал отколовшимися кусками людей в белых маскхалатах, но бойцы все шли и шли вперед, охватывая морскую крепость живым кольцом.
Неожиданно сообщили, что матросы уже оставили район пристани, но ещё держатся у Петроградских ворот, хотя некоторые улицы города уже в руках штурмующих. Идут тяжелые бои за форты номер один и два, за форты "Милютин", "Павел", но красные превосходят числом и... мужеством. Вот красные движутся по улицам Кронштадта, но мятежники отчаянно дерутся за каждый дом, за каждый чердак.
- Николай Александрович! - прошептал неизвестно откуда взявшийся Лузгин. - Нужно уходить на "Петропавловск"! Скоро здесь будут комиссары!
Буквально силой он увел Николая с наблюдательного пункта, и они побежали к причалу, где стояли линкоры, яростно плюющиеся огнем в наступающие красные цепи. Лиходеев, бледный, но внешне спокойный, распоряжаясь действиями канониров, сказал:
- Скоро они доберутся и до нас. Смотрите, аэропланы!
На самом деле - от Петрограда, блестя пропеллерами, двигались по воздуху двукрылые машины, держа курс прямо на линкоры.
- Эх, и заварили кашу, ваше величество! - с какой-то отчаянной бесшабашностью проговорил Лиходеев. И Николай, почувствовав в словах командира нотки упрека, упрямо сказал:
- Мы будем драться, драться до конца!
- Да уж теперь-то до конца, это точно! Все здесь погибнем, ведь если нас захватят красные, то не пощадят. Но вы-то уходите, ей-Богу, уходите. Я уже распорядился подорвать линкор. Прошу вас, ваше величество, если вас убьют, то что ж хорошего? Последний государь России... - В глазах командира "Петропавловска" сверкнули искры слез.
А аэропланы все приближались, и Лузгин, смотревший на них, сказал, обращаясь к Николаю:
- Если их бомбы рядом с линкором лед сломают, вам уж не уйти...
- Я решил остаться здесь! - твердо заявил Романов.
- Ну, здесь так здесь, - как-то неопределенно сказал Лузгин и вдруг железной хваткой человека, умевшего осилить в борьбе и куда более сильного противника, чем Романов, обхватил его за талию и потащил по трапу вниз, к орудийной площадке, потом приподнял над фальшбортом, обхватил его за талию и разжал руки. Если бы они стояли на главной палубе, возвышавшейся надо льдом на семь метров, то Николаю, упавшему ногами на лед залива, пришлось бы плохо. Но они находились всего на два метра выше ватерлинии, и Романов лишь на несколько секунд оказался оглушен ударом, сотрясшим все его тело. Все ещё не умея осознать, что с ним произошло, он услышал над своим ухом грозный крик Лузгина, направившего прямо в лоб ему ствол нагана:
- Поднимайтесь! Скорее, или я убью вас! Красным я вас не отдам!
Хромающий, но поддерживаемый Лузгиным, под снарядами, вырывавшимися из пушечных стволов "Петропавловска" и стремительно летевшими к густым цепям наступающих красноармейцев, Николай заковылял в сторону Петергофа, а спустя минуту послышался вой падающих на "Петропавловск" и "Севастополь" аэропланных бомб. Они разрывались и рядом с кораблями, взламывая лед, и на палубах кораблей, стрельба которых постепенно стала утихать. А потом в спину Николая что-то сильно толкнуло, а уши едва не разорвались от напряжения, вызванного страшным взрывом. Ничком он упал на лед подле не удержавшегося на ногах Лузгина и, медленно повернув назад голову, увидел высокий столб огня и дыма, поднявшийся над линкором, покинутым пять минут назад. Слезы, теплые и соленые, как вода близ Ливадии, в которой он так любил купаться, заструились по лицу Николая.
- Я немного рано к ним пришел! - сказал он. - Вот если бы не лед...
Позднее Николай от Лузгина узнал, с какой отвагой защищались мятежные матросы. Узнал, что оставшиеся в живых были препровождены в одиночки Петропавловской крепости, потом расстреляны, но на допросе никто из них и словом не обмолвился о том, что на мятеж их поднял воскресший император Николай.
* * *
9 января 1905 года, в Кровавое Воскресенье, царь внес следующие строки в свой дневник: "Тяжелый день. В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных частях города. Было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело". И не стоит сомневаться в искренности чувства, переполнявшего тогда Николай, - для его обычно столь бесстрастных дневниковых записей последние слова достаточно сильны и убедительны.
Итак, 9 января совершилось то, что послужило на руку лишь тем, кто мечтал о перемене строя. Их формула ясна предельно: шли к царю за милостью, милости не дали, но расстреляли. Власть и царь едины, следовательно, расстрелял царь, и этим он приговорил себя. Самодержцем очень удобно пользоваться, когда необходимо найти виновного. Строй демократический куда искусней умеет прятать виновных, да и винить своего избранника не хочется словно себя самого винишь за выбор...
Загуляло по всей империи стачечное движение, ликовали в зарубежье большевики, предчувствуя скорый пир, пусть и кровавый. С глубочайшей серьезностью обсуждали вопрос о том, как бы побольше простого люду втянуть в борьбу за свободу, равенство и братство. Взяли курс на вооруженное восстание, стали готовить группы боевиков, бомбистов, добывали оружие, взрывчатку. И вот уже восстали матросы самого мощного броненосца Черноморского флота "Князя Потемкина-Таврического", наводившего своими огромными орудиями ужас на всем побережье. Отмечались бунты в войсках, возвращавшихся с Дальнего Востока, громились крестьянами помещичьи имения, а число бастующих летом перевалило за миллион. Вся пресса, в оголтелом лае которой звучал лишь один призыв: "Долой существующий режим!", преобразилась в революционную. Революция казалась неизбежной.
Усмирить демона революции было решено раздачей народу конституционных свобод. Трудно было решиться на это, в декабре он ещё медлил, но между декабрем и октябрем была такая пропасть, свершилось так много нового, что теперь сам Витте уговаривал царя даровать свободы, иначе ни монархию, ни империю не спасти от полной катастрофы. В акте раздачи свобод так много монаршего, и сам этот акт будет воспринят как царская милость, хоть и может нанести ущерб абсолютизму. Манифест был им подписан 17 октября, и в тот же день, вечером, Николай Второй, предчувствуя, чем может обернуться дарование свобод, сделал в дневнике короткую запись: "Господи, помоги нам, спаси и усмири Россию".
Манифест 17 октября, который как бы говорил, что государственная власть слаба, а слабая власть - и не власть совсем, ибо в уме обывателя власть равняется силе, не только не примирил народ с правительством, но и дал большевистским агитаторам ещё один повод указать: "Посмотрите, власть колеблется, трепещет под вашим натиском! Это всего лишь подачки, уступки со стороны правительства, но нельзя обольщаться. Смело, товарищи, берите власть в свои руки! Долой самодержавие!"
И сразу же за оглашением дарованных свобод последовали новые кровавые вспышки смуты, кровь полилась ещё более широким потоком, и тогда русский царь, в душе которого не угасало сожаление о том, что Манифест, ограничивший его самовластие, был вредным и ненужным, согласился на решительные ответные меры...
Ступень восемнадцатая
ФОТОГРАФ
После разгрома Кронштадтского мятежа Николай не то что бы сник, а в чем-то переменился. Пропала последняя надежда сокрушить большевистскую гидру силой оружия, и воинственный пыл угас в душе бывшего царя. Домашние знали, где он был, когда отсутствовал с конца февраля по восемнадцатое марта, догадывались, какую роль отводил глава семейства самому себе в бунте кронштадтских моряков, но никто не обронил на эту тему ни единого слова, точно навеки заперли на замок все тайны, способные в одночасье погубить их любимого отца и мужа или ранить его и без того кровоточащее сердце.
Зато сам Николай неожиданно для всех как-то за столом, когда вечером семья собралась за чаем, громко ударил ладонью по только что прочитанной им газете, обвел домашних каким-то просветленным и торжествующим взглядом и сказал: