Георгий Метельский - Доленго
- Рад слышать это. Как с вооружением? - спросил Сераковский.
- На двести тринадцать человек - четыре штуцера и столько же карабинов. У большинства старые ружья. Не хватает кос, свинца. На одноствольное ружье имеется по сорок пять патронов, на двухствольное - по шестьдесят.
- Да, не густо...
Сераковский подошел к одному из бойцов и попросил у него ружье. Оно было точной копией того, которым Зыгмунт пользовался в Новопетровском укреплении, - заряжалось со ствола.
- В умелых руках оно стреляет не хуже бельгийского штуцера, - сказал Сераковский крестьянину, стыдившемуся своего старомодного оружия. - Но я хочу оказать вам честь и предлагаю стать косинером. Отдайте ружье тому, у кого его нет. Я верю, что вы проявите храбрость и с косой.
Через день к вечеру прибыл отряд Мацкевича.
Сераковский уже наслышался о своем литовском друге, который сменил сутану ксендза на одежду воина. Это случилось месяц назад. Как всегда, Мацкевич читал проповедь после службы, но на этот раз ока была необычной. Ксендз благословил народ на борьбу с царем, и все полтораста человек, бывших в костеле, повторили вслед за ним присягу на верность революционному правительству. Затем он вошел в костельную каморку, где обычно оставлял верхнее платье, надел серую чемарку, отделанную черным барашком, вышел на улицу и сел на коня. За новым начальником отряда поехали полторы сотни прихожан.
Сейчас Мацкевич был в той же чемарке, с пистолетом за поясом, с саблей и на коне, которого он ловко осадил перед палаткой воеводы. Сераковский принял рапорт, поздоровался с прибывшими повстанцами, затем подошел к Мацкевичу и обнял его.
- Как я рад тебя видеть, Антось!
Вечером они сидели у костра. Никто не хотел мешать их беседе, и они были одни. Пламя освещало высокий, крутой лоб Мацкевича, курчавую бородку, закрученные вверх усы. Энергично поблескивали узкие карие глаза.
- В мечтах я все чаще вижу свободным свой народ, - говорил Мацкевич. - Люблю мою Литву, ей и посвятил, ей отдал свои слабые силы. И без ложной скромности могу сказать, что и мой народ любит меня. - Давно не стриженные волосы падали ему на глаза, и он поминутно откидывал их рукой. - Я никогда не ставил себя выше народа, а лишь вровень с ним. Встречусь с крестьянином, с кем-нибудь из податного сословия, и первая моя забота - расспросить его о житье-бытье. А это самое житье-бытье плохое, горькое. А почему? Кто виноват? Помещик, который обирает крестьянина! А почему помещик так делает? Кто дает ему такую власть над народом? Царь! Так и поднимаю народ против царя.
- Ты хорошо говоришь, Антось!
- Что слова, Зыгмунт? Важны дела.
- Дела твои всем известны. Всюду, где появляется отряд Мацкевича, восстанавливается и торжествует справедливость. Будто всходит солнце.
- Все это так, Зыгмунт. Но уходит отряд, и снова наступает ночь.
Сераковский помрачнел.
- Не скрою от тебя - да ты и сам это хорошо знаешь, - наше положение очень трудное. Гейштор меня подло обманул, заявив, что к восстанию все готово.
- Да, есть только люди, готовые умереть, но нет оружия, денег.
- Я тебе дам три с половиной тысячи. Больше не могу. Наши хваленые патриоты, все эти Потоцкие, Сапеги щедры только на словах, а когда надо от слов перейти к делу, они притворяются, что их ужо ограбили русские!
Еще трубач не протрубил сигнал отбоя, но уже догорали костры и в тишине далеко разносились песни, которые пели повстанцы. Выделялся один молодой голос, выводивший с чувством: "А за тем краем, як бы за раем, ценгле, вздыхам и плачем! Еще раз, еще раз, еще раз зобачим!"
- А повеселее вы ничего не можете спеть? - крикнул Зыгмунт.
- Можем, пан воевода! - донеслось из темноты, и тот же голос вдруг начал задорную. "Ой люли, люли, люли, ай Исусик маленький..."
Зыгмунт окинул взглядом бивак - шатры, телеги с поднятыми кверху оглоблями, тлеющие угли костров, скупо освещавшие силуэты повстанцев, и вдруг подумал о том, как мало за последние годы ему пришлось общаться с народом, с такими вот крестьянами в домотканых свитках, с ремесленниками, которые готовили оружие для общего дела. Петербург, заграница... И лишь сейчас, в эти тревожные и радостные дни, когда он возглавил борьбу, когда из русского офицера Сераковского стал вождем повстанцев Доленго, лишь сейчас он вплотную встал с народом, с незнакомыми ему простыми, обездоленными, жаждавшими лучшей доли людьми, ощутил на себе их взгляды, почувствовал тепло натруженных рук, уловил в глазах их надежду, которую они связывали с ним, воеводой Литвы и Белоруссии - Доленго.
У одного из костров сидело несколько человек, и Сераковский подошел к ним.
- Не спится, братцы? - Обращение "братцы" он произнес по-отечески мягко, хотя многие из повстанцев, к кому они были обращены, выглядели куда старше Зыгмунта.
- А мы народ привычный не спать-то, - ответил за всех пожилой, неестественно сутулый крестьянин с обвислыми усами. - Ежели на барина работать, то спать некогда. - Он с трудом поднялся с земли, попытался выпрямиться, однако спина его так и осталась согнутой.
- Да вы сидите! - сказал Сераковский.
Крестьянин невесело усмехнулся:
- Сидеть, пан воевода, спина не, дает.
- Отчего же?.. Простите, как вас величать?
- Модейка, пан воевода. А болит - по причине увечья. - Помещичий сынок по спине дубинкой прошелся, вот с той поры и мучаюсь.
Сераковский поморщился, словно его, а не Модейку ударили палкой.
- Боже мой, все то же... - пробормотал он. - И как же было, расскажите!
Повстанцы потеснились, подвинули чурбачок, и Сераковский сел на него.
Кто-то подбросил в костер сухую еловую ветку, и вспыхнувшее пламя осветило худую фигуру Модейки, его изможденное морщинистое лицо.
- За что же над вами учинили экзекуцию? - снова спросил Зыгмунт.
- Долгая, пан воевода, история. Началось еще с манифеста царя-батюшки насчет воли. Сперва обрадовались мужики, как-никак свободными вроде бы стали. А благодетельница наша, помещица, цареву милость по-своему поняла: дескать, крепостная зависимость отменяется, а барщина остается. Даже особые книжечки припасла, чтоб в них все мужицкие работы в счет барщины записывать. А мужики возьми да и взбунтуйся. Нет, говорят, такого закона, чтобы опять на помещицу спину гнуть! И не пошли на панское поле, на свое пошли.
Сидевшие около костра повстанцы согласно кивали головами, соглашаясь с тем, что рассказывал их товарищ, а может быть, и сами они пережили то же, что и он.
- "Ну ладно, - обиделась помещица, - не хотите со мной дела иметь, с солдатами поимеете!" А мы ей хором: "Солдат кормить надобно, а нам, ясновельможная пани, самим жрать нечего, постоят солдатики день-другой да и убегут с голодухи". На том и разошлись... А через неделю глядим - и верно, казаки на конях в имение пожаловали, за ними пехота, солдатушки. На какой-то там постой прибыли... слово, как на грех, запамятовал...
- Экзекуционный? - спросил Сераковский.
- Вот, вот... Слово трудное, не выговоришь, хотя, что оно значит, наши мужики скоро узнали. Собрали нас, кто от барщины отказался, на дворе перед панским палацем, на крыльцо все паны вышли, жандарм в полковничьем чине, исправник... Жандарм и спрашивает: "Бунтовать, подлецы, вздумали?" "Никак нет, ваше благородие, - отвечаем, - справедливости только просим, защиты". Тут господин полковник как рассвирепеет, да как гаркнет: "Я вам, хлопы, покажу справедливость! Всех перепорю!" И перепорол. Правда, со мной маленькая осечка вышла. Стали солдаты мужиков хватать, тащить их к конюшне. Кто безропотно шел, а я не даюсь, ругаю, между прочим, помещицу без стеснения, по-мужицки. Гляжу - панский сынок бежит. С дубинкой. Ну и стукнул он меня по спине, дубинкой-то. Я так на руках у солдат и повис...
Модейка вздохнул, вздохнули и остальные. Сераковский продолжал смотреть на рассказчика, в его по-детски выразительные глаза, в которых отражалось все, о чем он говорил.
- Выпороть меня тогда, правда, не выпороли, только с того дня все у меня внутри огнем горит. С месяц в хате провалялся, а когда на ноги встал, велела барыня все-таки высечь меня, чтоб, говорит, за ней должка не числилось...
Уже давно хозяйничала в лесу ночь, не спали лишь часовые, а Сераковский еще переживал услышанное, думал о Модейке, о том, что такие люди не подведут, не убегут с поля боя, что перед ним один из тех повстанцев, которые не на словах, а на деле знают, против кого надо поднимать оружие. Раб перестает быть рабом! Крепостной мужик расправляет плечи, поднимается в рост и хватает за руку войта, занесшего над ним плеть.
Тревожили полученные утром сведения о появившихся в округе карательных отрядах, а обещанное Гейштором оружие так и не прибыло, тревожило и то, что люди, обретшие наконец духовную силу, готовые идти на смерть ради свободы, вынуждены уклоняться от решительного боя...
Оставшись один, Сераковский принялся писать письма: в Петербург Огрызко, в Вильно - Литовскому отделу, в Италию - Гарибальди, в Лондон Герцену для "Колокола". "Оружие! Дайте нам оружие, и мы победим!" - писал он. Где обещанные склады штуцеров, пан Гейштор? Где пароход "Уорд Джексон"? По расчетам, пароход уже должен подходить к литовским берегам.