Казимир Валишевский - Вокруг трона
«Не думайте, чтоб при всем ужасе моего положения я пренебрегла хотя бы последней малостью, требовавшей моего внимания. Дела идут своим чередом; но я, наслаждавшаяся таким большим личным счастьем, теперь лишилась его. Утопаю в слезах и в писании, и это все... Если хотите узнать в точности мое состояние, то скажу вам, что вот уже три месяца, как я не могу утешиться после моей невознаградимой утраты. Единственная перемена к лучшему состоит в том, что я начинаю привыкать к человеческим лицам, но сердце так же истекает кровью, как и в первую минуту. Долг свой исполняю и стараюсь исполнять хорошо; но скорбь моя велика; такой я еще никогда не испытала в жизни; вот уже три месяца, что я в этом ужасном состоянии и страдаю адски».
Не надо забывать, что Екатерине уже было пятьдесят пять лет. Не прошло тридцати лет, после того, как в минуту менее тяжелой разлуки она писала Захару Чернышеву:
«Первый день, как будто ждала вас, так вы приучили меня видеть вас; на другой находилась в задумчивости и избегала общества; на третий смертельно скучала; на четвертый аппетит и сон покинули меня; все мне стало противно: народ и прочее... на пятый полились слезы... Надо ли после того называть вещи по имени? Ну вот: я вас люблю!»
А накануне веселого дня, когда предстояло снова свидеться:
«Какой день для меня завтрашний! Окажется ли он таким, каким я желала бы? Нет, никогда тебя не будут любить так, как я люблю. В беспокойстве беру книгу и хочу читать: на каждой строке ты меня прерываешь; бросаю книгу, ложусь на диван, хочу уснуть, да разве это возможно? Пролежавши два часа, не сомкнула глаз; наконец, немного успокоилась потому, что пишу тебе. Хочется снять повязку с руки, чтоб снова пустить себе кровь, может быть это развлечет меня».[117]
Наконец, около середины октября, вернулся Потемкин, находившийся в отсутствии по делам в южных провинциях и получивший письмо с просьбой ускорить свое возвращение. Он убедил императрицу уехать из уединенного Царского, где она продолжала жить, несмотря на наступившую холодную осень. Однако по ее возвращении в Петербург можно видеть перемену, совершившуюся в ее привычках и необыкновенную для нее неспособность разобраться в своих поступках. Не предупредив никого, она приказала подать экипаж, как для прогулки, и прибыла совершенно неожиданно в Зимний дворец, где все двери оказались запертыми и не было никого, чтобы принять ее. Она отправилась в Эрмитаж, где также все было на замке и не оказалось ни души; велела выбить дверь и легла спать; но, проснувшись в час ночи, приказала стрелять из пушек, чем обыкновенно возвещался ее приезд, и переполошила весь город, встревоженный ночной пальбой. Весь гарнизон поднялся на ноги, все придворные перепугались, и даже она сама удивилась, что произвела такую суматоху. Но через несколько дней, дав аудиенцию дипломатическому корпусу, она появилась со своим обычным лицом, спокойная, здоровая и свежая, как до катастрофы, приветливая и улыбающаяся, как всегда.
Скоро жизнь опять вошла в свою колею, а вечно влюбленная вернулась к жизни. На памятнике Царскосельского кладбища небрежно составленная и выгравированная надпись даже не указывала в точности дня смерти человека, еще недавно так любимого и оплакиваемого! Прошло еще несколько месяцев, и неутешная возлюбленная, рассуждая с Гриммом о своей печали, высказывала уже совершенно неожиданное самообладание: «Я всегда говорила, что этот магнетизм, не излечивающий никого, также никого и не убивает». Еще месяц спустя печаль исчезла:
«На душе у меня стало опять спокойно и ясно», пишет Екатерина, «потому что с помощью друзей мы сделали усилие над собой. Мы дебютировали комедию, которую все нашли прелестной; и это показывает возвращение веселости и душевной бодрости. Односложные слова изгнаны, и», – здесь объясняется главная причина возвращения к веселью и развлечениям прежних времен, – «я не могу пожаловаться на отсутствие вокруг себя людей, преданность и заботы которых не способны были бы развлечь меня и придать мне новые силы; но потребовалось немало времени, чтоб привыкнуть ко всему этому и втянуться».
Потребовалось немало времени! Десять месяцев день в день, судя по числу, которым помечено это письмо, оканчивающееся таким признанием: «Скажу одним словом, вместо ста, что у меня есть друг очень способный и достойный этого названия».
«Очень способный», – ей можно поверить на слово. Фамилия его была Ермолов, и он оказался приятным собеседником. Следующее лето было одним из самых веселых в жизни Екатерины: одно шумное удовольствие сменялось другим. Однако в подвижном созвездии, где только что погас Ланской и скоро должен был воссиять Мамонов, новый возлюбленный является только звездой второй величины, бледной и тусклой. Очевидно, что после тяжелого потрясения, перенесенного ею, Екатерина еще не чувствовала себя расположенной к одному из тех увлечений, которых у этой сластолюбицы не зависели исключительно от простого грубого плотского влечения, но всегда, в одинаковой мере, захватывали и ум ее и сердце. На этот раз у нее не заметно ни страсти, ни даже склонности к красавцу, появившемуся возле нее. Она отнеслась к нему без большого увлечения, холодно и спокойно, будто вступая в брак по рассчету. Выбор мог бы быть и хуже. Человек оказался лучше занимаемой им должности. Безбородко отзывается о нем, как о человеке хорошо воспитанном, скромном, искавшем общества людей серьезных и просвещенных. Он даже боялся, чтоб скромные манеры и любовь к декоруму Ермолова не послужили препятствием к продолжительности его фавора со стороны возлюбленной, приученной Корсаковыми и Ланскими к приемам более пикантного свойства.
Безбородко не ошибся, потому что не прошло и года, как Екатерина начала показывать, что Ермолов ей надоедает. Правда, великий устроитель императорских удовольствий тоже был не без участия в этом быстром разочаровании; фавориту вздумалось показать императрице – не показав предварительно своему всемогущему покровителю – письмо от бывшего крымского хана Шахин-Гирея, жившего в Калуге, получая двести тысяч рублей в год пенсии. Хан жаловался на притеснения, испытываемые его бывшими подданными от Потемкина. Этого было достаточно: в апреле 1786 г. Шахин-Гирей и Ермолов лишились, первый своей пенсии, второй положения фаворита.
Новый кризис, ни дать ни взять, похожий на те парламентские периодические кризисы, введенные нашими парламентскими нравами в организацию европейских правительств, тянулся несколько месяцев, в продолжение которых враги Потемкина боролись изо всех сил, чтобы провести выбранного ими кандидата. Одно время казалось, что они одержали победу с курляндцем Менгденом, к которому как будто относились благосклонно. Но в конце концов Потемкин взял верх, выставив молодого и обаятельного Дмитриева-Мамонова, и это являлось событием немаловажным. Ему придавали международное значение. Граф де Сегюр открыто радовался. Он восклицал: «Г. Ермолов почтил мою нацию, а меня лично в особенности, своей положительной ненавистью, позволяя себе самые неприличные выражения каждый раз, как речь заходила о Франции; со мной поступал прямо дерзко и не пропускал случая восстановить императрицу, возбуждая ее старинное предубеждение против нас. Хотя он был слишком бездарен, чтобы иметь прочное влияние, но он действовал заодно с влиятельной партией, начинавшей бесконечно надоедать мне».
IIIПреемник же Ермолова был вполне под французским влиянием. На этот раз Потемкин нашел безукоризненного придворного, получившего хорошее образование и имевшего утонченные вкусы. У князя даже на одну минуту явилось опасение, не слишком ли тонко блюдо для того, кому оно предназначалось. «Рисунок хорош, но краски не важные», сказала Екатерина, рассматривая портрет кандидата. Однако она склонилась на убеждения и очень быстро подчинилась обаянию изящного кавалера, блестящего собеседника, вызывавшего, может быть, в ней воспоминания прошедших дней. «Я люблю и буду всю жизнь любить графа Понятовского», писала она когда-то Захару Чернышеву.
Принадлежавший к древнему роду, считавшемуся в родстве с Рюриком и записанному в «Бархатной книге», новый избранник льстил новым аристократическим тенденциям императрицы. Хорошо знакомый с французской литературой, говоривший на нескольких иностранных языках, также сочинявший пьесы для театра – впрочем, из рук вон плохо – Дмитриев-Мамонов, совершенно естественно, немедленно усвоил себе тон, введенный присутствием Сегюра в интимный кружок императрицы. Иосиф II, познакомившийся с Мамоновым во время крымского путешествия, не считал его подходящим для этой среды. «Новый фаворит», писал Иосиф фельдмаршалу Ласси, «молодой человек двадцати шести лет, без образования, ребенок... не дурной собой, но изумленный положением, в которое попал, и не умный». Может быть, со стороны императора это было вспышкой ревности и досады, вызванных странными вольностями, которые Екатерина терпела и поощряла в этом хорошеньком мальчике, позволявшем себе иногда выходки избалованного ребенка. Неприятно, будучи императором, прерывать партию виста, чтобы дать какому-то придворному время закончить карикатуру, которую тот вздумал рисовать на ломберном столе мелком. Сегюр, принц де Линь и их товарищи из дипломатического мира были не так взыскательны. «Умен, находчив и остроумен», писал саксонец Сакен, говоря о фаворите. И не вовремя рисуемые карикатуры не мешали самому Иосифу слегка ухаживать за этим невежливым партнером, дарить ему дорогие часы и пожаловать титул графа Священной империи.