Вера Фигнер - Запечатленный труд (Том 2)
В тюрьме люди не могут обойтись без сношений между собой: совсем не стучат только одни душевнобольные. Но если одним нарушителям тюремных правил можно было дать прогулку вдвоем и огород, казалось бы, следовало дать их всем. Но этого не было, и некоторые товарищи, как Кобылянский, Златопольский, умерли, не увидав дружеского лица. Другим, как Панкратову, Мартынову, Лаговскому, пришлось ждать этой льготы целые годы.
Какими средствами, не имеющими ничего общего с "хорошим поведением", иногда можно было добиться свидания с товарищем, можно видеть из следующего примера, случившегося с М. Р. Поповым.
Однажды наша тюрьма огласилась криком "Караул!!!".
Все насторожились, недоумевая, в чем дело.
Мгновенно форточка в двери Попова открылась, и в ней появилось лицо смотрителя Соколова.
- Что нужно? - грубо спросил он.
- Не могу дольше так жить! - отвечает Попов.- Дайте свидание!
Смотритель помолчал и смотря в упор ему в лицо, сказал:
- Доложу начальнику управления.
Через несколько минут является Покрошинский (комендант).
- Что нужно заключенному?- спрашивает он.
- Не могу дольше жить так...- повторяет Попов.- Дайте прогулку вдвоем!
Покрошинский :
- Заключенный кричал "Караул!" и требует льготы... Пусть заключенный подумает; если мы теперь же исполним его желание, какой пример это подаст другим?! Но если заключенный немного подождет, мы удовлетворим его. Если же он вздумает кричать опять, мы {33} уведем его в другое помещение (т. е. в старую тюрьму, в карцер).
Михаил Родионович нашел более выгодным подождать, и через несколько дней его свели на гулянье с М. П. Шебалиным.
Но не всякий был так изобретателен, как Михаил Родионович, и большинство молчало. Иногда раздача льгот была прямо-таки орудием непонятной злобы и мести в руках смотрителя. Если на его "ты" ему отвечали той же монетой, то заключенный терял все шансы на то, чтоб увидеться с кем-нибудь из своих, хотя бы дни его жизни были сочтены. Савелий Златопольский никаких столкновений со смотрителем не имел, но стучал с соседями, хотя весьма мало. У него открылось сильное кровотечение горлом... Силы его падали день ото дня, но смотритель с холодной жестокостью оставлял его в одиночестве. То же было с Кобылянским, который говорил смотрителю "ты"... Отсутствие льгот у Панкратова тоже было актом мести.
Тяжело было, возвращаясь с прогулки, думать о соседе, лишенном последней радости - видеться с товарищем. Тяжело гулять вдвоем, когда тут же вблизи уныло бродит товарищ, тоже жаждущий встречи и столь же нуждающийся в обществе, в сочувствии, в друге.
Но мне никогда не приходила в голову мысль о каком-нибудь выходе из этого положения. Я считала тюремные правила такой же несокрушимой твердыней, как каменные стены, железные двери и решетки. Мне казалось невозможным сломить гнетущий нас тюремный режим, как невозможно разрушить стены и замки.
Но Л. А. была другого мнения; она думала, что против тюремных порядков надо в той или иной форме протестовать. Распределение льгот смотрителем произвольно и несправедливо, а потому не может быть терпимо. Л. А. предлагала в этом случае протест пассивный, а именно добровольный отказ от льгот со стороны тех, кто ими пользуется в данное время. Отказ, конечно, должен быть мотивированным: в нем следовало указать на более или менее одинаковое поведение всех заключенных и на чувство товарищества и симпатии, не {34} дозволяющее нам спокойно пользоваться тем, чего лишены другие.
Я долго не могла решиться на такую жертву. Конечно, мне было тяжело при мысли, что я пользуюсь благом, от отсутствия которого рядом задыхается товарищ... Но я чувствовала себя "на дне" жизни, и свидания с Л. А. были моей единственной радостью!.. Если бы я еще могла верить, что жертва будет плодотворна и что добровольным отказом нам удастся вырвать из рук смотрителя орудие угнетения товарищей! Но мне казалось невероятным, чтоб нам уступили в таком серьезном пункте, а если так, то не будет ли это простым самоистязанием, и притом навсегда, потому что, отказавшись однажды, отступить было бы уже невозможно. К тому же некоторые из пользовавшихся "льготой" гуляли с товарищами настолько уже больными, что им безусловно была необходима дружеская помощь.
Видя, как меня пугает разлука, Л. А. на время замолкала. Но вопрос, беспокоивший нас, снова и снова выплывал в наших беседах. Л. А. постоянно указывала мне на новые стороны вопроса: она говорила, что нужно иметь в виду не одни только непосредственные результаты протеста, что помимо прямой цели - добиться того, чтобы прогулка вдвоем и пользование огородом стали общим достоянием тюрьмы, нормой, а не льготой,- протест сам по себе имеет значение. Среди всеобщего молчания и подчинения администрация увидит, что мы не относимся пассивно к тому, что совершается вокруг нас, что мы думаем не только о себе, как того постоянно требует начальство, но также сочувствуем товарищам и поднимаем голос в защиту их. "Говорите только о себе" было всегдашним замечанием при употреблении кем-либо слова "мы". А тут во имя товарищества люди отказываются от того, что в глазах начальства составляет награду. Ничто не дорого так начальству, как беспрекословное, пассивное восприятие всего, что от него исходит.
И вот люди, лишенные не только всех юридических, но и самых элементарных человеческих прав, люди, относительно которых приняты все меры к полному {35} подавлению их личности,- эти люди ставят себя, хотя бы на минуту, выше своих тюремщиков и палачей: они критикуют и осуждают распоряжения тюремной администрации и указывают на необходимость перемен в режиме, установленном для того, чтоб держать в железных тисках этих самых критиков.
Мало-помалу Л. А. убедила меня в справедливости своих доводов, и вместе с некоторыми другими товарищами мы отказались от пользования льготами до тех пор, пока они не будут распространены на всю тюрьму. Первоначально довольно многие согласились действовать с нами заодно, но потом, как это часто случается в тюрьме, все спуталось и замешалось, и вместо более или менее общего протеста только Л. А., я, Ю. Богданович, Попов и Шебалин довели дело до конца. В течение полутора лет мы не пользовались ни огородами, ни прогулками вдвоем. {36}
Глава пятая
КАРЦЕР (1887 год)
Первые годы, как большинство новичков, очутившихся в необычайной, зловещей обстановке, я находилась в подавленном состоянии, когда, казалось, единственный выход - молчать, покоряясь участи человека, связанного по рукам и ногам. Но в этом настроении было не одно сознание невозможности и бесполезности всякого сопротивления и борьбы - было и другое. Тот, кто подобно мне был когда-либо под обаянием образа Христа, во имя идеи претерпевшего оскорбления, страдания и смерть, кто в детстве и юности считал его идеалом, а его жизнь - образцом самоотверженной любви, поймет настроение только что осужденного революционера, брошенного в живую могилу за дело народного освобождения. После суда душой осужденного овладевало особенное чувство. Спокойный и просветленный, он не цеплялся судорожно за то, что покидает, но твердо смотрит вперед, с полным сознанием, что наступающее неизбежно и неотвратимо.
Идеи христианства, которые с колыбели сознательно и бессознательно прививаются всем нам, и история всех идейных подвижников внушают такому осужденному отрадное сознание, что наступил момент, когда делается проба человеку, испытывается сила его любви и твердости его духа как борца за те идеальные блага, завоевать которые он стремится не для своей преходящей личности, а для народа, для общества, для будущих поколений.
Понятно, что при таком настроении никакой словесный или физический бой с шайкой сбиров 12 и заплечных дел мастеров немыслим. Ведь Иисус не сопротивлялся, когда его поносили и заушали. Всякая мысль об этом является профанацией его чистой личности и кроткого величия. {37}
Однако, несмотря на такое настроение непротивления, через полгода после разлуки с моим другом Людмилой у меня произошло столкновение с тюремным режимом, которое могло кончиться трагически.
Незадолго перед троицей, когда было уже 9 часов вечера и смотритель делал обычный обход тюрьмы, заглядывая в "глазок" каждой двери, Попов громким стуком из далекой камеры внизу позвал меня.
Я устала: томителен и долог ничем не заполненный тюремный день. Хотелось броситься на койку и заснуть, но не хватало духа отказать - и я ответила.
Однако, как только Попов стал выбивать удары, на полуслове речь оборвалась. Я услышала, как хлопнула дверь, раздались многочисленные шаги по направлению к выходу и все смолкло.
Я поняла - смотритель увел Попова в карцер.
Карцер был местом, о котором смотритель угрожающе говорил: "Я уведу тебя туда, где ни одна душа тебя не услышит".
Ни одна душа - это страшно.
Здесь, под кровлей тюрьмы, мы, узники, все вместе: в отдельных каменных ячейках все же кругом свои, и это - охрана и защита.