Проспер Оливье Лиссагарэ - История Парижской Коммуны 1871 года
Как случилось, что эти 60 000 человек, столь здравомыслящих, проворных и энергичных, не смогли повлиять на общественное мнение? Это случилось просто потому, что им недоставало кадров, методики, организаторов. Чувство осажденной крепости не смогло дисциплинировать ни лихих революционеров, находившихся несколькими неделями прежде в таком страшном смятении, ни патриархов 1848 года. Такие якобинцы, как Делеклюз и Бланки, вместо руководства людьми, замкнулись в кругу друзей–единомышленников. Феликс Пиа, колебавшийся между идеями справедливости и литературным экстазом, продемонстрировал практичность (18) лишь тогда, когда пришлось спасать собственную шкуру. Другие, Редлю—Роллен, Луи Блан, Шельхер, бывшие надеждой республиканцев в условиях Империи, вернулись из ссылки мелочными, больными, прогнившими до основания тщеславием и эгоизмом, лишенными смелости или патриотизма, презирающими социалистов. Денди якобинства, которые называли себя радикалами, Флоке, Клемансо, Бриньон и другие демократические политики, старательно держались в стороне от рабочих. Старые монтаньяры обособились в собственную группу и никогда не входили в Комитет двадцати округов, который нуждался лишь в методике и политическом опыте, чтобы овладеть властью. Поэтому комитет оставался лишь средоточием эмоций, а не руководства — секцией Gravillers1870–71 г.г., дерзким, красноречивым, но, как его предшественница, откликавшимся на все посредством манифестов.
Но, еще теплилась надежда, горела лампа, не всегда яркая, но всегда дававшая свет. Какую роль будет играть теперь нижний слой среднего класса? Где его якобинцы, или даже кордельеры? На Кордери я вижу представителей нижнего слоя среднего класса, писателей и ораторов, но где его армия?
Повсюду тишина. Помимо предместий, Париж выглядит обширной больничной палатой, где никто не осмеливается говорить в полный голос. Это моральное самоограничение представляет собой подлинный психологический феномен осадного положения, тем более удивительный, что это самоограничение сосуществовало с поразительным духом сопротивления. Люди, готовые идти на смерть вместе с женами и детьми, заявляющие: — Мы скорее сожжем свои дома, чем отдадим их врагу (19) — сердятся на любое проявление сомнений в отношении обоснованности нахождения у власти деятелей из ратуши. Если они боятся легкомысленных политиков, фанатиков или соглашателей-
5‑го и 7‑го они возобновляли голосование на своем плебисците, выставив двадцать мэров, предложенных Араго. Четверо из мэров, Дюбэй, Вотрэн, Тирар и Десмаре, были чистыми реакционерами. Большинство же помощников придерживались либеральных взглядов. Предместья, стоявшие всегда на страже, выбрали Делеклюза в девятнадцатом округе и Ранвийе, Мийера, Лефрансэ и Флуранса — в двенадцатом округе. Последние не могли занять свои места. Правительство, вопреки конвенции Дориа и Тамисье, издало ордера на их арест, а также на арест двадцати других революционеров (20). Таким образом, из 25 избранных мэров и их помощников не было и десяти революционеров.
Это подобие муниципальных советников считало себя распорядителем в деле обороны. Они не позволяли себе никаких острых вопросов, вели себя максимально покладисто, занимаясь подпиткой и обслуживанием больного детища Трошю. Они позволили наглому и бездарному Ферри быть выдвинутым в центральную мэрию, а Клеману—Томасу, палачу движения июня 1848 года, стать командующим Национальной гвардией. Ощущая в течение 70 дней от часа к часу падение доверия к правительству, они не находили в себе честности и смелости спросить его: — Куда вы нас ведете?
В начале ноября еще ничего не было потеряно. Армия, ополчение, морская пехота, согласно данным плебисцита, составляли 246 000 солдат и 7 000 офицеров: в Париже можно было легко мобилизовать 125 000 гвардейцев, способных к военным действиям, и 129 000 оставалось для обороны внутренних районов страны (21). В течение нескольких недель можно было обеспечить войска необходимым вооружением, особенно пушками, каждый парижанин традиционно гордился тем, что мог отказаться от хлеба, чтобы обеспечить свой батальон пятью караваями. — Где, — спрашивал Трошю, — найти 9 000 артиллеристов? — Как где, в каждой парижской механической мастерской можно было обнаружить команды пушкарей, что вполне убедительно доказала Коммуна. То же самое изобилие возможностей существовало во всем другом. Париж был наводнен инженерами, надзирателями и мастерами, из которых можно было подготовить офицеров. В городе содержалось без употребления все необходимое для победоносной армии.
Подагрические блюстители строгой дисциплины в регулярной армии усматривали в этом лишь варварство. Этот Париж, который не был бы для Гоша, Марсеа и Клебера (военачальники Французской революции) ни слишком неопытным, ни слишком надежным, ни слишком безупречным, был именно таким для нынешних генералов, представлявших собой отстой Империи и Орлеанизма, — для Виноя в декабре, для Дюкро, Люзана, Лефло и окаменелостей, типа Шабу—Латура. В своем узком кругу они немало потешались над обороной (22). Обнаружив, однако, что шутка слишком затянулась, они пришли 31-декабря в ярость. Они питали непреодолимую, безумную ненависть к Национальной гвардии, и отказывались ее использовать до самого последнего часа.
Вместо того, чтобы спаять силы Парижа, обеспечить их одними кадрами, одинаковой формой, одним флагом и гордым названием Национальная гвардия, Трошю разделил их на три вида: армию, ополчение и гражданских лиц. Таково естественное следствие его отношения к обороне. Армия, подстрекавшаяся штабом, разделяла его ненависть к Парижу, который навязал ей, как утверждалось, бесполезные заботы. Ополчение из провинций под воздействием своих офицеров, представлявших собой сливки провинциальных землевладельцев, испытывало также раздражение. Все кто, считали Национальную гвардию презренной, презирали ее и говорили: — “Lesá outrance! Lestrentesouse!” — Они маргиналы! Они живут на 30 су! — С началом осады парижане получали 30 су в качестве пособия. Конфликтов следовало ожидать каждый день (23).
31 октября в реальном состоянии дел ничего не изменилось. Правительство сорвало переговоры, которые, несмотря на свою победу, не могло бы вести без подрыва собственной устойчивости. Оно санкционировало своим декретом формирование маршевых рот в Национальной гвардии и ускорение выплавки пушек, но верило в успех обороны ни на йоту больше, все еще ориентируясь на замирение с врагом. Его больше всего беспокоили беспорядки (24). Власти хотели спасти Париж не только от «безумия осады», но, прежде всего, от революционеров. К этому их подталкивала крупная буржуазия. Еще до 4‑го сентября она провозгласила, что «не будет воевать, если вооружат рабочий класс и если он получит шанс на собственное преобладание» (25). Вечером 4‑го сентября Жюль Фавр и Жюль Симон ходили в Законодательное собрание для того, чтобы разъяснить и заверить буржуазию, что новые арендаторы здания не нанесут ему ущерба. Но неумолимый ход событий вооружил пролетариат, и первейшая цель буржуазии заключалась в том, чтобы сделать оружие в его руках неэффективным. В течение двух месяцев буржуа ожидали удобного момента, и плебисцит показал им, что этот момент наступил. Трошю владел Парижем, а буржуа владели Трошю посредством духовенства тем более надежно, что, по собственному убеждению, он руководствовался только своей совестью. Странной была эта совесть. В ней было полно опускающихся люков, более сложного устройства, чем на театральной сцене. С 4‑го сентября генерал счел своим долгом дурить Париж такой фразой: — Я сдам Тебя, но для Твоего же блага. — После 31‑го октября он уверовал, что его миссия стала двоякой. Он усматривал в себе архангела, Св. Михаила общества, которое находилось под угрозой. Это знаменует второй период обороны. Возможно, он восходит к формированию кабинета на Почтовой улице, поскольку церковные иерархи осознавали более ясно, чем кто–либо еще угрозу военной подготовки рабочих. Их интриги отличались коварством. Радикальные реакционеры могли бы все испортить, ввергнуть Париж в революцию. Церковники прибегали к тонким трюкам в своей негласной деятельности, отслеживая каждое действие Трошю, поощряя его антипатию к Национальной гвардии, проникая везде: в генштаб, госпиталя, даже в мэрии. Подобно рыбаку, тянущему слишком большую добычу, они сбивали с толку парижан, явно позволяя жертве плыть в своей стихии, а затем, добивая ее внезапно ударом гарпуна. 28‑го ноября Трошю дал первое представление под аккомпанемент оркестра. Генерал Дюкро, командовавший парадом, выставил себя царем Леонидом. Он заявил: — Клянусь перед вами и всей страной. Я вернусь в Париж либо мертвым, либо с победой. Может, вы увидите меня сраженным, но никогда не увидите отступающим. — Эта тирада привела Париж в восторг. Парижане вообразили, что им предстоит битва при Жемапе, когда их волонтеры взяли высоты, оборонявшиеся при помощи артиллерии. На этот раз в боях должна была принять участие Национальная гвардия.