Михаэль Вик - Закат над Кенигсбергом
И тут вдалеке, будто шум прибоя, послышалось ликующее «Хайль!», исторгаемое тысячами глоток. Наконец-то великий момент настал. Но внезапно суровый и резкий голос госпожи Коске (она как раз вышла вперед, чтобы быть поближе к любимому фюреру) поразил меня, словно удар: «Что-о, еврей — в первом ряду?! Об этом не может быть и речи! Немедленно встань в задний ряд, а ты, Хорст, выйди вперед!» До сих пор помню испуганный и удивленный взгляд стоявшего передо мной штурмовика. К счастью, общее внимание вновь приковал к себе нарастающий гул и почти истерический крик. Смотреть было пока не на что. Снова глубоко задетый и охваченный бурей непонятных мне чувств, я больше всего желал немедленно раствориться в воздухе.
После того как крики «Хайль!» докатились и до нас, я разглядел между затылками одноклассников сначала несколько автомашин, а затем диктатора, поднявшего в приветственном жесте правую руку и принявшего позу строгой, неумолимой мужественности. Все это показалось мне нереальным, словно увиденным издалека. Как хорошо, думаю я сегодня, что в тот миг я не зашелся ликующим воплем вместе со всеми вокруг. Этого я бы себе никогда не простил. До сих пор каждое вынужденное «Хайль Гитлер!», некогда произнесенное мною, кажется мне трусливым отречением от Бога, богохульством. Извиняет меня лишь то, что мне было семь-восемь лет; к тому же ответственность за содеянное под угрозой падает и на шантажиста. К этой теме я не раз еще вернусь.
Столь сильные унижения, конечно, не могли остаться без последствий. Но ранили и многочисленные мелкие замечания, колкости и, если дело доходило до спора, непременные оскорбления с использованием слова «еврей». Я начал часто болеть, сон мой, как рассказала впоследствии мама, становился все беспокойнее. И хотя родителям была известна лишь малая часть того, что происходило, они верно угадали мое душевное состояние и, слава Богу, забрали меня из немецкой общеобразовательной школы и отдали в еврейскую частную. Так закончился мой тяжелый первый учебный год, а о том, что очень скоро ситуация сильно ухудшится, знать я не мог, разве что догадываться. Пока же переход в еврейскую школу стал для меня спасением. Вспоминаю в этой связи, как однажды мама резко оборвала мои жалобы, сказав: «Как же ты не понимаешь, что куда почетнее быть гонимым, чем преследователем».
Следует, впрочем, заметить, что такая атмосфера не была типичной для всех немецких школ. Например, моя сестра, ходившая в школу для девочек, почти не страдала от антисемитизма и только тогда перешла в еврейскую школу, когда того потребовал закон.
Школа еврейская
Город словно из сказки, Кенигсберг всем покорял детское воображение. В центре располагался внушительный замок, перед ним стоял громадный Вильгельм I в короне и с поднятой саблей. В четырехугольном дворе замка имелся винный погребок с пугающим названием «Кровавый суд». Неподалеку можно было взять напрокат лодку, чтоб покататься по красивому замковому пруду, в котором плавали утки и лебеди. Живописные подъемные мосты через реку Прегель, из-за которых мы частенько опаздывали в школу, вели к лежащему в центре города острову. Назывался он Кнайпхоф, и над ним величественно возвышался старый кафедральный собор. Там я, совершенно потрясенный, впервые в жизни слушал «Страсти по Матфею». У стен собора покоится философ Иммануил Кант, слова которого отлиты на памятной доске, укрепленной на стене замка. Восторженные слова о звездном небе — им я тоже восхищался, и о присущем человеку моральном законе — его я впоследствии искал, но всегда тщетно, так что разуверился в его существовании.
Многочисленные старые склады, у которых то и дело разгружались баржи, извилистые узкие переулки и мощные ворота крепостных стен свидетельствовали о древней истории и превращали город в место действия легенд и сказок, куда более занимательных, чем книжки с картинками. Таинственным казался и оперный театр, в котором отец играл на скрипке. (В 1935 году ему пришлось отказаться от руководства организованного им семинара для преподавателей музыки, а его Кенигсбергскому струнному квартету запретили выступать с концертами.) Большое впечатление производило на меня здание университета, а также многоэтажный книжный магазин «Грефе унд Унцер» — мы называли его «Грунцер» (хрюшка. — Примеч. пер.).
Каждый вечер мама читала нам с сестрой что-нибудь вслух. Услышанное, увиденное и пережитое сливались в красочный и многогранный мир, полный загадок, порой томительных. Мне нравилось воображать себя героем прочитанного: я всегда кого-нибудь спасал, мне непременно сопутствовала удача, и, конечно же, мною восхищались и меня любили.
Когда мама перевела меня в еврейскую школу, я просто не мог поверить, что новые учителя и новая обстановка имеют хоть что-то общее со старой школой. Директор, господин Кельтер, начал с того, что угостил меня пирогом. Он накануне женился, был счастлив и своей радостью заражал окружающих. Познакомив нас со своей молодой женой, он попросил ее выйти к нам, вновь надев свадебное платье, что она и сделала после некоторого сопротивления. Все было проникнуто духом доброжелательства. Директор не строил из себя ротного командира, что сразу отличало эту школу от прежней. С приходом сюда в моей жизни начался совершенно новый и очень важный этап. Уроки религии и древнееврейского, еврейские праздники и «субботние часы» по пятницам — все это захватило меня. Классы были небольшие, и девочки с мальчиками учились вместе, что тогда встречалось нечасто. Учеников делили не на любимых и нелюбимых, а на более или менее симпатичных и трудных. Хайни Херрман, например, считался трудным ребенком: он нарушал правила распорядка и удирал от учителей всякий раз, когда они по той или иной причине собирались схватить его за шиворот. Тогда всем на потеху начиналась игра в «кошки-мышки» по столам и скамейкам, неизменно заканчивавшаяся поражением учителя.
Манфред Эхт, Манфред Хопп, Эрвин Петцалль и Вернер Грумах стали моими друзьями, а во сне мне виделись поочередно Лисбет Данненберг, Хелла Засс, Хелла Марковски и Рут Марвильски. Увлекаемый потоками, подобным магнетическим, я поочередно испытывал то радость, то печаль. Чем сильней становилась угроза, исходившая от нацистов, тем больше мы нуждались в дружбе и взаимной поддержке. Несомненно, тогда же возникли и первые любовные привязанности.
Еврейская школа занимала боковые помещения большой синагоги, находившейся неподалеку от старого собора, но не на острове, а прямо напротив, на другом берегу Прегеля. С чувством глубокой благодарности я вспоминаю наших наставников — господина Эрлебахера, господина Нусбаума, фрейлейн Вольфф, фрейлейн Хиллер и появившихся позже господина Вайнберга и фрейлейн Тройхерц. Они изо всех сил пытались дать нам как можно больше и создать противовес недружелюбному миру за стенами школы.
Сегодня мне нелегко подобрать слова, чтобы передать свои ощущения, возникавшие при чтении на древнееврейском, при изучении Библии, во время молитв, красочных и веселых праздников. Субботнее чтение Торы, шофар Йом-Кипура, свечи Хануки, маца Песаха, карнавал Пурима — все это производило на меня сильное впечатление и отвлекало нас, пускай всего несколько лет, от творившегося вокруг. Однако вовсе игнорировать политическую реальность мы не могли. Этому мешали, например, частые проводы друзей в эмиграцию. Во время «субботнего часа» господин Кельтер трогательно соединял уезжающих и остающихся символическими «сердечными нитями». Каждое прощание волновало до слез. Зачитывались письма уехавших, и это повторялось еженедельно.
Поскольку враждебное отношения к евреям все усиливалось, не осталось, наверное, ни одной семьи, не задумывавшейся об эмиграции. Но трудно даже вообразить, какие препятствия чинили правительства всех стран бесправным немецким евреям, прежде чем предоставить им право на въезд. И это при том, что всему миру было известно о ежемесячном ужесточении законов о евреях. Законов, лишавших этих людей средств к существованию.
И все же, оглядываясь назад, должен сказать, что в период с 1936 по 1938 год я приобрел такое множество впечатлений, столь многого желал и желания мои столь часто исполнялись, что только теперь понимаю, сколь сильно эти годы повлияли на всю мою дальнейшую, прежде всего внутреннюю, жизнь. Мы, дети, лишь выигрывали от того, что энергия взрослых все больше обращалась на сферы духовной культуры. В те годы я еще иногда играл на улице с другими ребятами, время от времени ходил в кино (это пока не воспрещалось), но, конечно же, мне и другим евреям не доставляло никакого удовольствия повсюду сталкиваться с нацистской пропагандой — скажем, с регулярной клеветой на евреев в кинохрониках и киножурналах. Особенно агрессивно велась эта пропаганда в Восточной Пруссии при гауляйтере Эрихе Кохе, пользовавшемся дурной славой. Но нам, детям, еще удавалось избегать прямых соприкосновений со всем этим. Я занимался скрипкой, нам читали вслух классиков, а иной раз мы, разделив роли, исполняли целиком драматические произведения, предназначенные для куда более старшего возраста. Литература и музыка переносили нас из мрачной действительности в светлый мир, несколько отвлеченный, но все же реально существующий.