Почти серьезно - Юрий Владимирович Никулин
Карандаш к моменту «прихода» в сетку ловко срывал с головы свой темный парик, незаметно прятал его в карман, и публика видела клоуна с поседевшими от страха волосами (под темный парик Карандаш надевал второй — седой), испуганно бегавшего по сетке. Он соскакивал с криком с сетки на ковер и убегал за кулисы. Эта чисто карандашевская реприза заканчивалась, что называется, под стон зрителей.
Во Владивостоке мы давали в неделю по четырнадцать-пятнадцать представлений. В одну из суббот выступали пять раз. Первое выступление — для пленных японцев — начиналось в девять утра. Пора начинать, а в зале стоит непривычная тишина. Посмотрели мы из-за занавеса и все поняли: японцы молились. Наконец началось представление.
Первый выход Карандаша. Он бодрой походкой появился на манеже, сказал первую реплику, и… тут встал пожилой японец, сидевший в первом ряду, и повернувшись спиной к манежу, на весь зал стал переводить реплику. Карандаш сказал еще одну фразу, японец и ее перевел. Никто в зале не засмеялся. Михаил Николаевич побежал за кулисы и набросился на инспектора манежа:
— Если он еще раз скажет хотя бы одно слово, я уйду с манежа совсем.
Угроза Карандаша подействовала. Переводчик замолчал.
Мы же старались на манеже обходиться без текста. Японцы реагировали на все сдержанно, но больше всех смеялся переводчик. После представления японцы покидали цирк организованно. Шли строем и, что нас всех изумило, пели на японском языке нашу песню «Если завтра война…»
Именно во Владивостоке мы впервые увидели свои фамилии на афише и в программке. В перечне номеров писалось: «Никулины — клоунада „Автокомбинат“», а несколько ниже: «Шуйдины — клоунада „Веселый ужин“».
ЧТО-ТО ТИХО ЗА КУЛИСАМИ
Старый униформист дядя Леша рассказал, какая замечательная лошадь была у него, когда он работал берейтором у одного известного дрессировщика.
— Послушная, как собака, — говорил дядя Леша. — Однажды прихожу ночью в цирк проверить, все ли там хорошо, и слышу непонятные звуки на манеже. Иду на манеж и вижу, моя любимая лошадь сама репетирует стойку на голове. Ничего у нее не получается, а она переживает и плачет горючими слезами.
Я спросил, а как же лошадь-то ушла из стойла, ведь лошадей привязывают.
— Вот такая умная была — сама отвязывалась.
Этому я не поверил.
(Из тетрадки в клеточку. Август 1949 года)
Из Владивостока мы переехали в тихий, спокойный городок Ворошилов, где проработали три недели. Именно в этом городе в местной газете я впервые в жизни прочел похвальный отзыв с упоминанием своей фамилии. Заметку я вырезал.
«Номер „Комбинат бытового обслуживания“ Карандаш с успехом исполняет с артистами Никулиными». Так написал местный журналист, непонятно почему озаглавив свою корреспонденцию о цирке «На экране Карандаш».
Мне, делающему первые шаги в цирке, было приятно увидеть свою фамилию, хотя и во множественном числе. Раз меня упомянули, значит, я что-то значу. Для молодого артиста впервые прочитать о себе — большое событие.
Самым близким для меня человеком оставался Миша. Поэтому и вне цирка мы всегда держались вместе. Вдвоем ходили в кино, жили в одном номере гостиницы или на квартире. Обедали обычно в столовых, завтракали и ужинали дома — в гостиничном номере или на кухне хозяев квартиры, которую нам снимал цирк. Внешне Миша выглядел хмурым и мог показаться замкнутым человеком, но я знал, что он человек разговорчивый, с юмором.
В Ворошилове произошел случай, который прибавил несколько седых волос к моей уже начинающей седеть шевелюре.
За час до спектакля, загримировавшись, я пошел за кулисы заряжать хлопушками «Автокомбинат». Таких хлопушек было три — две слабые и одна с сильным зарядом (ее мы метили красным гримом и между собой называли «атомной»). Привязал я слабые хлопушки внутри комбината, вылезаю и вдруг обнаруживаю, что «атомная», которую я только что положил на бочку, исчезла.
Глянул по сторонам — и обомлел: стоит неподалеку трехлетний малыш, сын вахтера, и собирается нашу «атомную» попробовать на вкус. Видимо, он принял ее за конфетку. А ведь стоит зубами или руками надавить на середину, и произойдет взрыв такой силы, что может покалечить человека. От звука взрывающейся хлопушки вздрагивает зрительный зал. В оцепенении смотрел я, как кроха все ближе и ближе подносит хлопушку ко рту.
Что делать? Как спасти ребенка? Неожиданно для самого себя я запрыгал на корточках перед карапузом и хриплым, противным — во рту все у меня пересохло, — срывающимся голосом запел:
— Тю-тю-тю… тю-тю-тю…
Малыш заинтересовался прыгающим клоуном и, медленно опуская руку с хлопушкой вниз, явно ожидал какого-нибудь фокуса от поющего на корточках дяди. И дядя «сделал фокус».
Продолжая петь, я подобрался к мальчику, осторожно взял из его рук хлопушку (боялся схватить сильно — может разорваться), после чего дал ему приличную затрещину. Ребенок, заорав, упал. На его крик прибежал отец и начал орать на меня. А я стоял обмякший, не способный сказать и слова. Весь спектакль меня продолжало трясти.
А иногда хлопушки нас веселили. В момент особо хорошего, игривого настроения Карандаш перед спектаклем, полузагримированный, просовывал голову в дверь нашей гардеробной и говорил:
— Никулин, вы не находите, что за кулисами стало что-то очень тихо? Как-то все поуспокоились. Хорошо бы хлопушечку…
— Понятно, Михаил Николаевич, — отвечал я и, снимая с гвоздика хлопушку, шел с Мишей за кулисы к нашему реквизиту.
Убедившись, что за нами никто не следит, я взрывал хлопушку, толкал при этом стремянку, а Миша бросал на пол жестяное корыто. Оглушительный взрыв, шум от падающей стремянки и корыта вызывали за кулисами переполох.
На шум прибегали униформисты, испуганный инспектор манежа без фрака, из дверей гардеробных высовывались полуодетые артисты. В облаке дыма, рассеивающегося после взрыва, неподвижно стояли с виноватыми лицами я и Миша. В этот момент из своей комнаты быстро выходил Михаил Николаевич.
— В чем дело? Что произошло? —