Павел Рейфман - Из истории русской, советской и постсоветской цензуры
Вернемся к упоминании о Dangeau“. Что значит названное имя? Данжо (-де Курсильон), маркиз, академик, придворный летописец, приближенный короля Людовика XIV, вел “Дневник» («Journal du marquis de Dangeau»), охватывавший несколько десятилетий жизни французского двора, педантично фиксируя мелочи придворной жизни, льстил королю, его близким. «Дневник» сурово оценивал в мемуарах Сен-Симон Луи-де Рувре («Mémoires de duce de Saint Simon…»): «он им льстил и пресмыкался перед ними». Осуждал дневник Данжо и Вольтер (об этом пишет Крестова. См. ниже). Но огромное количество материалов, факты, в изобилии приводимые Данжо, позволяли иногда делать выводы, не совпадавшие с замыслами королевского панегириста. Поэтому, в частности, Сен-Симон, осуждавший Данжо, использовал его «Дневник» в своих мемуарах. Тем не менее, возможность таких выводов не превращала дневник в обличение Людовика XIV, придворной жизни. В библиотеке Пушкина хранились и Данжо, и Сен-Симон. Судя по всему, поэт понимал цену первого и предпочитал второго. Смирнова-Россет в воспоминаниях несколько раз отмечала, что Пушкин советовал ей писать свои мемуары в духе Сен-Симона. Данжо упоминается только один раз, в приведенной пушкинской фразе. О смысле её велась длительная полемика. О ней рассказывается в статье. Л. В. Крестовой. «Почему Пушкин называл себя русским Данжо? (к вопросу об истолковании ''Дневника'')». (Пушкин. Исследования и материалы. Т.4, 1962). Крестова как бы подводила итог всем спорам, формулируя истину в последней инстанции. Она утверждала, что Данжо воспринимался Пушкином, как писатель-обличитель, объективно показавший разврат двора и высшего духовенства. Сам Пушкин, по мнению Крестовой, вслед за Данжо, в своем «Дневнике» намеривался стать таким же обличителем, выражая ненависть к абсолютистскому строю, отмечая «темные стороны придворной жизни“, “бедственное положение народных масс»; он выступает как «сатирик-обличитель», создает образ императора, «ограниченного, развратного, грубого, невысокой культуры мелочного человека».
Более подробно и содержательно «Дневник» Пушкина, полемика, связанная с ним, проанализированы Я. Л. Левкович («Последний дневник»// «Автобиографическая проза и письма Пушкина»). Левкович дает подробный обзор высказываний в связи с затронутой ею темой, детально останавливается на содержании «Дневника», избегая прямолинейного толкования Крестовой. Но все же она считает, что Крестова внесла «Ясность в истолкование записи Пушкина» о русском Данжо, «летописца и обличителя придворных нравов». По моему мнению, такая трактовка «Дневника» не соответствует действительности. Думается, упоминание Данжо имеет иной смысл. Задачу прямого обличения самодержавия, скрытой сатиры на царя поэт перед собой не ставил. Он просто, в интимном дневнике, не предназначенном для печати, записывал для себя свои впечатления о придворной жизни, отлично понимая, чего от него хотят, делая, камер-юнкером; не только для того, чтобы его жена танцевала в Аничковом; самого Пушкина надеялись превратить в придворного летописца, в русского Данжо. Имя последнего в применении к себе звучит у великого русского поэта с некоторой долей ирониеи и самоиронии. Пушкин якобы соглашается с навязанным ему амплуа, собираясь не стать Данжо, а играть его роль, которая ему не очень по нутру. В жизни и творчестве поэта ролевая игра имела большое значение (см. Л. И. Вольперт «Пушкин в роли Пушкина» и «Пушкинская Франция»). Без учета игры непонятен «Дневник» — текст игровой. В нем нарочито акцентируются мелочные, малозначительные события, но его автор сообщает и факты с иносказательным подтекстом: о безумной ревности Безобразова (жена его была любовницей царя), о получении Николаем известия о казни декабристов. В дневнике многократно упоминается бедность, нищета народа, противопоставленная непомерной роскоши, огромным тратам богачей. Иронически, довольно подробно рассказывает Пушкин о праздновании совершеннолетия наследника, многократно упоминает он о своем неумении приспособиться к придворному этикету, нелепому и тягостному для него. Многое ему интересно: встречи со Сперанским, рассказы того о временах Александра. Для Пушкина важны исторические сведения: об императоре Павле, его убийстве, об Екатерине II, её любовниках: «Конец ее царствования был отвратителен». Упоминается об Аракчееве, его смерти, об отношении к нему Николая I. Несколько записей посвящены открытию Александровской колонны: Пушкин уехал из Петербурга, чтобы не присутствовать на связанной с этим событием церемонии; он считал, что «Церковь, а при ней школа, полезнее колонны с орлом и с длинной надписью, которую безграмотный мужик наш долго еще не разберет». Окончание дневника (февраль 1835 г.) — резкая критика Уварова и Дундукова-Корсакова, усиления цензурных придирок: «Времена Красовского возвратились».
Анализ «Дневника» Пушкина не является моей задачей (для этого следовало бы писать особую статью). Мне хотелось лишь отметить, что Пушкин, создавая его, использует различные краски, а не только черную, обличителную, как старались доказать его исследователи, в первую очередь Крестова. Для роли, играемой Пушкином, панегирическое стихотворение, адресованное царю, было вполне уместно.
Для неё немалое значение имела и сатира, ирония, мистификация. При этом возникала тема Державина. Не исключено, что Пушкин в стихотворении «С Гомером…» в какой-то степени, как и Гоголь, ориентировался на «Оду к Фелице». Ее мотивы, возможно, как-то преломлялись в сознании Пушкина («роза алая» — «роза без шипов», дважды появляющаяся в оде Державина; обращения к народному лубку — у Пушкина «Вослед Бовы иль Еруслана», у Державина — «Полкана и Бову читаю»; в обоих случаях лубок противопоставляется: у Пушкина «пышным играм Мельпомены», у Державина — Библии, при чтении которой автор-повествователь засыпает). Пушкин как бы угадывает будущее обращение Гоголя к традиции Державина при толковании им стихотворения «С Гомером…». Но Гоголь рассматривает традицию, мотив любви к царю всерьез, Пушкин же в духе ролевой игры, с некоторой долей иронии и мистификации, переключаясь затем на высокий библейский стиль при создании образа истинного поэта, пророка, Моисея. Кстати, Пушкин, как и Державин в «Оде к Фелице», тоже не выделяет себя из круга лиц, противопоставленных воспеваемому адресату.
Нечто сходное можно уловить в неоконченной иронической поэме «Езерский», с явно автобиографическим подтекстом. Езерский — сосед автора, который собирается воспеть его в оде, ссылаясь на авторитет Державина:
Державин двух своих соседовИ смерть Мещерского воспел;Поэт Фелицы быть умелПевцом их свадеб, их обедов.
Сопоставление дается в ключе самоиронии, но связано с верным пониманием Державина, который не сводится к воспеванию Фелицы. В том же духе поэт возражает на будущие упреки:
Заметят мне, что есть же разностьМежду Державиным и мной<…>Что князь Мещерский был сенатор,А не коллежский регистратор
В то же время мотив Державина как бы подготавливает две предпоследние строфы, XIIIXIV и XIV. В них тон резко меняется, происходит переключение. Если ранее, и в Езерском, и в авторе лишь просвечивались черты самого Пушкина, то в предпоследних строфах, выдержанных в высоком стиле, автобиографичность вполне ясна: речь идет о роли поэта, сравниваемого с ветром, с орлом, с любовью Дездемоны:
Затем, что ветру и орлуИ сердцу девы нет закона.Гордись: таков и ты поэт,И для тебя условий нет
Приведенные строфы органично входят в круг пушкинских стихотворений, связанных друг с другом, создают один образ. В них часто используются реминисценции из Библии, высокий стиль: «Пока не требует поэта…» («божественный глагол»), «Эхо» («таков и ты поэт»), «Орион» («я песни прежние пою»). «На перевод ''Илиады''» («звук божественной эллинской речи/ Старца великого тень…»), «Пророк» («голос божий мне воззвал <..> исполнись волею моей и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей»), «Я памятник себе воздвиг…» («веленью божию, о муза, будь послушна»). В них звучит мотив верности высокому поэтическому служению и гордость им. Автор создает как бы цепочку: Бог — Пророк — Поэт-Творец (Гомер, можно было бы назвать и Шекспира, Гете- ПР). В этот комплекс естественно входит и стихотворение «С Гомером…». Oно — панегирик, не Николаю, не Гнедичу. В нем, возможно, присутствует и мистификация: кому оно посвящено? Императору, Гнедичу, кому-либо еще? Хороший вопрос для потомков.
Адресатом названных выше стихов является Истинный поэт, Пророк, послушный только воле Бога, народный, всеслышащий, всевидящий, всемирно отзывчивый, жгущий божественным глаголом сердца людей. Моисей с божественными скрижалями, библейский дух, высокий стиль в одном из них вполне уместен. В России таким поэтом, которому и посвящено в конечном итоге стихотворение «С Гомером…», был только сам Пушкин, что он, конечно, хорошо понимал. Первая же строчка могла быть ориентирована и на послание Гнедичу, и на оду Николаю, что не так важно.