Павел Рейфман - Из истории русской, советской и постсоветской цензуры
В полемике с С. Раичем, возникшей по поводу отзыва о переводе «Илиады», Пушкин вновь высоко оценивает подвиг Гнедича, в то же время называя свою заметку «объявлением о переводе» её и повторяя причину, по которой он не может писать о переводе «Илиады» подробно: «Не полагая, что имею право судить немедленно и решительно о таком важном труде, каков перевод 24 песен „Илиады“, я ограничился простым объявлением; по моему незнанию греческого языка замечания мои были бы односторонними» (черновик — ПР). Написал простое объявление, признал огромный труд, а о качестве судить отказался, по уважительной причине.
3 февраля 1833 г., когда Гнедич умер, Пушкин был на его похоронах, но в письмах он не откликнулся на его смерт. Более об «Илиаде» он не упоминает. Всё сказанное совершенно не похоже на панегирический тон стихотворения «С Гомером…».
Еще один факт: в начале 1830-х гг. Пушкин пишет двустишье «На перевод Илиады» и печатает его в альманахе «Альциона» на 1832 год:
Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речиСтарца великого тень чую смущенной душой.
Стихи посвящены выходу в свет перевода «Илиады». Они стали общеизвестными, как бы мерилом пушкинского отношения к Гнедичу. Это верно. Пушкин на самом деле очень высоко ценит его перевод. Но подлинным героем их является все же Гомер, великий Старец. И в тот же год, почти с тем же названием «К переводу Илиады» Пушкин пишет другое двустишье. Не для печати, для себя:
Крив был Гнедич поэт, преложитель слепого Гомера,Боком одним с образцом схож и его перевод.
В рукописи это двустишье тщательно зачеркнуто. Пушкин явно не хотел, чтобы оно, написанное для себя, стало известно. Комментаторы акцентируют именно зачеркиванье. А вот почему написано зачеркнутое двустишье обычно не объясняют или пишут что-то невразумительное.
Мало вероятно, что к Гнедичу могло относиться и слово «пророк», как и сравнение его с библейским Моисеем, с его божественными скрижалями. С Николаем это еще менее связано, но там высокий стиль мог объясняться особенностями оды, обращением к царю (как и в «Фелице» Державина). Таким образом, отношения Пушкина и Гнедича, по моему, делают мало вероятным посвящение последнему панегирического стихотворения «С Гомером», опубликованного Жуковским. Кстати, посвящение стихотворения Гнедичу, особенно, если оно написано в 1832 г., делает непонятным, почему Пушкин его не опубликовал.
Большое значение для понимания стихотворения «С Гомером…“ имеют истолкование его В. Э. Вацуро в книге “Записки комментатора» (СПб., 1994) и статья Л. М. Лотман «Проблема ''всемирной отзывчивости'' Пушкина и библейские реминисценции в его поэзии и ''Борисе Годунове''» (Пушкин. Исследования и материалы. РАН. Ин-т русской литературы. Т. 17–18,2003). И Вацуро, и Лотман выводят стихотворение «С Гомером…» из узкого круга вопроса, кому оно посвящено, включают его в важную сферу проблем, отразившихся в ряде стихотворений Пушкина. Начну с Вацуро. Он посвящает стихотворению целую главу «Поэтический манифест Пушкина», открывающую вместе с комментарием к «Пророку» книгу. Главный вывод Вацуро не вызывает сомнений: «оно (стихотворение — ПР) не теряет своего значения литературной декларации — одной из важнейших в поздней пушкинской лирике». Представляются верными и многие более частные уточнения: стихотворение закончено в 1834, а не в 1832 г., является ответом не на послание Гнедича, а на его книгу «Стихотворения Николая Гнедича». Признается, что само послание Гнедича — довольно неискусные стихи, а ориентировка Пушкина на строку Рылеева сомнительна. Можно согласиться с мнением Вацуро, что «Выбранные места» построены «по закону романтического гиперболизма», что даже подлинные разговоры Пушкина, слышанные Гоголем, «отрываются от речевой ситуации, теряют контекст, мифологизируются», что «Пушкин в них — не столько реальное лицо, сколько символ, воплощение национальных, поэтических и шире — духовных начал…». Но из таких верных рассуждений, по-моему, вовсе не следует, что эпизод со стихотворением «С Гомером…» несомненно выдуман Гоголем, является «самым ярким проявлением творимой легенды». Мне представляется не совсем убедительным стремление автора связать стихотворение с Гнедичем, отмежевав его полностью от варианта посвящения Николаю. Вызывает сомнение безусловное согласие с версией Белинского. Не раскрывает, думается, статья и отношений Пушкина и Гнедича, хотя Вацуро и упоминает, что для Пушкина Гнедич был скорее «знаком, символом», что автор стихотворения «С Гомером…» «далеко не безусловно принимал Гнедича-литератора» и «конечно, идеализировал Гнедича». Первое, думается, верно, второе — сомнительно. Не совсем убедительно, с моей точки зрения, объясняется довольно длительный перерыв между началом стихотворения «С Гомером…» и окончанием его, через два года после послания Гнедича. Отношения между Пушкином и Гнедичем несколько приукрашены. В таком толковании стихотворение Пушкина начинает звучать в духе, близком канонической советской версии, хотя повторяю: основной вывод комментария, по-моему, верен. Верно и то, что стихотворения «Пророк» (в нем отчетливо звучат автобиографические мотивы) и «С Гомером…» сближены. Следует отметить, что комментатор дает свое толкование не как абсолютное решение, а как «гипотезу», часто употребляя формулировки: мы предполагаем, кажется, вероятно, насколько нам известно и т. п.
С Вацуро почти во всем соглашается и Лотман, связывающая стихотворение «С Гомером…» с традицией оды, с неоднократно используемым Пушкином высоким библейским стилем, с обращением к Библии, в частности, чтобы «выразить мысль о высоком назначении поэта». В начале статьи поставлены слова: «Пушкин видел свое значение как главы русских поэтов…». По мнению её автора, «иносказательный план стихотворения» «С Гомером…“ “дал ему высокий стилевой регистр, исключающий слишком конкретное толкование реалий». Далее Лотман добавляет: «уподобляя Гомера Богу, а поэта пророку Моисею, Пушкин сознает, что библейская ''оболочка'' запечатлевается в сознании читателя как и образ античного поэта, с которым ''беседовал'' много лет, уединившись, поэт современный…». Слова поэт современный в контексте явно ориентированы на Гнедича, хотя имени его автор не называет (это объясняет и датировку: 1832 г.).
Отмечу, что почти ни один из выше названных исследователей не упоминает об обстановке первой половины 1834 г., когда, видимо, создавалось стихотворение, важной для его понимания (О камер-юнкерах этого времени см. Рейсер С. А. Три строки дневника Пушкина // Временник Пушкинской комиссии. Л., 1985). 7 января 1834 г. Пушкин записывает в «Дневниках» о том, что царь сказал кн. Вяземской: «Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение. До сих пор он держал данное мне слово, и я был доволен им». Доволен, хотя и с некоторыми оговорками, и Пушкин. 1 января в «Дневнике» он пишет, что «пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам)», но «… двору (царю- ПР) хотелось, чтобы Наталия Николаевна танцевала в Аничкове. Так я же сделаюсь русским Dangeau“. И далее: “ ''Медный всадник'' не пропущен — убытки и неприятности! Зато Пугачев пропущен и я печатаю его на счет государя. Это совершенно меня утешило; тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах — и верно не думал уж меня кольнуть». Рассказывается о встречах с царем, с царицей, с великим князем Михаилом Николаевичем, иногда с крайне негативной оценкой (особенно 10 мая, по поводу перехваченного письма к жене, обычно цитируемая; но даже в ней упоминается, что царь — человек благовоспитанный и честный), иногда нейтрально, даже доброжелательно, особенно о встречах с царицей. 28 февраля 1834 года Пушкин записывает в дневнике: «Я представлялся. Государь позволил мне печатать „Пугачева“; мне возвращена моя рукопись с его замечаниями (очень дельными). В воскресение на бале, в концертной, государь долго со мною разговаривал; он говорит очень хорошо, не смешивая обоих языков, не делая обыкновенных ошибок и употребляя настоящие выражения». И далее: «Царь дал мне взаймы 20 000 на напечатание „Пугачева“. Спасибо“. Поэт даже признает, что “государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве…». 8 апреля 1834 в дневнике делается запись: «Сейчас еду во дворец представится царице». Та подходит к нему со смехом: «Нет, это беспримерно! Я себе голову ломала, думая, какой Пушкин будет мне представлен. Оказывается, что это вы… Как поживает ваша жена? Ее тетка в нетерпении увидеть ее в добром здравии, — дочь ее сердца, ее приемную дочь…». Еще запись: «Я ужасно люблю царицу, несмотря на то, что ей уже 35 лет и даже 36 “.