Лев Гумилёв - В поисках вымышленного царства
Наличие шаманизма констатируют также Плано Карпини и Рубрук, но они называют шамана — кам. Слово это алтайско-тюркское, а на Алтае шаманизм в XIII в. уже был сильно развит, уживаясь там с несторианством. Например, Рашид ад-Дин говорит, что некогда найманский хан якобы имел такую власть над джиннами, что отдаивал их молоко и приготовлял из него кумыс. Но в отношении собственно монголов мы принуждены отказаться от традиционной точки зрения и согласиться с Мункэ-ханом, который сказал Рубруку, что через прорицателей (а не колдунов. — Л. Г.) монголы узнают волю Единого Бога.
Но если так, то напрашивается мысль, что шаманизм в узком и прямом смысле слова развивался как идеологическая система в непосредственной близости от Монголии и, очевидно, в ту же эпоху. Поскольку мы обнаружили его у кара-киданей и найманов, то естественно искать его родину там же, где была родина этих народов, т. е. в Маньчжурии. Действительно, там, в чжурчжэньской империи Кинь, мы находим искомые представления, обряды и терминологию. Само слово «шаман» некоторые исследователи считают чжурчжэньским[521], а чжурчжэней — родоначальниками шаманизма[522]. Чжурчжэни считали шаманами людей с выдающимися способностями[523], так же как мы их называем гениальными, от слова «genius», дух-покровитель рода.
У киданей существовала даже шаманская иерархия: простой шаман лечил и волхвовал, но тайные обряды происходили под руководством верховного шамана, занимавшего высокое положение в империи Ляо. И это подлинный шаманизм, зафиксированный в 1714 г. при унификации маньчжурского ритуала. Божества маньчжур были определены как духи, связь с которыми осуществлялась через шаманов и шаманок[524]. Короче говоря, шаманизм тоже был государственным мировоззрением, но не у монголов, а у их восточных соседей. Обе идеологические системы — теистическая и спиритуалистическая — на протяжении многих веков соседствовали, сосуществовали и взаимодействовали, но не сливались, ибо догматика и генезис были разными. Шаманизм оказался более долговечным и перекрыл исчезнувшие в Монголии высокоразвитые религии — бон и несторианство, что и ввело в заблуждение ученых XIX в., пытавшихся смешать в кучу все верования древних эпох; но современникам событий отличие монгольской религии от прочих азиатских культов было очевидно. Все сведущие очевидцы считали монгольскую веру монотеизмом, но ни мусульмане, ни христиане не отмечали сходства между монгольской верой и своей.
Итак, древнемонгольская религия предстала перед нами как отработанное мировоззрение, с онтологией (учение о двуедином божестве, создателе и промыслителе), космологией (концепция трех миров с возможностями взаимного общения), этикой (осуждение лжи), мифологией (легенда о происхождении от «солнечного человека») и демонологией (различение духов-предков и духов природы). Она настолько отличалась от буддизма, ислама и христианства, что контакты между представителями этих религий могли быть только политическими. Вместе с тем древнемонгольская культура была столь специфична, что любое заимствование из нее или просто завуалированное упоминание о ней легко распознать. Вот этим мы и займемся, взяв для примера наиболее знакомую нам обстановку — Древнюю Русь XII–XIII вв.
Трилистник мысленна древа
Глава XIII. Опыт преодоления самообмана
Мысль изреченная
Для начала вернемся к проблеме значения для нас и нашего времени сочинений древних авторов. Кроме элементарно антикварного похода, целью которого является эстетическое восприятие, или, сказать по-русски, любование, возможны два познавательных аспекта, оба равно научных: источниковедческий и исторический.
В первом случае сочинение рассматривается как источник информации — иными словами, мы стремимся извлечь из него крупицу сведений и заполнить ею бездну нашего невежества. Как правило, это удается, но эффект, как мы уже видели, всегда меньше ожидаемого, потому что либо информация бывает неполноценна, либо мы сами воспринимаем ее неадекватно. Но избегнуть этого подхода нельзя, ибо только таким путем мы получаем первичные сведения, обрабатываемые затем приемами исторической критики.
Во втором случае, применяемом крайне редко, мы будем рассматривать литературное произведение как исторический факт или событие. В самом деле, чем отличается опубликование, например, тезисов Лютера, вывешенных 31 октября 1517 г. на дверях собора в городе Виттенберге, от битвы при Мариньяно, происшедшей на два года раньше?
Если судить по размаху последствий, то один бедный монах сделал больше, чем вся французская армия во главе с королем Франциском I. Но, даже если отвлечься от оценок, и то и другое для историка — факт, т. е. эталон исторического становления. Вот с этой позиции мы попробуем подойти к произведению древнерусской литературы «Слово о полку Игореве», отнюдь не собираясь соперничать с филологами-литературоведами, работающими другими методами и ставящими себе другие задачи. Мы посмотрим на предмет изучения глазами историка-номадиста, из глубины азиатских степей, чего до сих пор не делал никто.
С момента появления из мрака забвения «Слово о полку Игореве» (в дальнейшем — «Слово») начало вызывать споры. Сложились три точки зрения. Первая, господствующая ныне в литературоведении: «Слово» — памятник XII в., составленный современником, а возможно, даже участником описываемых в нем событий[525]. Вторая: «Слово» — подделка XVIII в., когда началось увлечение экзотикой древности. Эта концепция и в настоящее время не умерла и представлена работами французского слависта А. Мазона[526] и советского историка А. А. Зимина[527], книга которого пока не опубликована и потому не может быть предметом обсуждения. Третья: «Слово» — памятник древнерусской литературы, но составлено после XII в. — мнение, выдвинутое Свенцицким и А. Вайяном[528], предложившими в качестве вероятной даты XV в., и Д. Н. Альшицем, относившим его к первой половине XIII в.
История вопроса столь обширна[529], что рассматривать ее здесь нецелесообразно, а достаточно наметить верхнюю границу возможной датировки. Д. С. Лихачевым доказано, что «Задонщина» содержит элементы заимствования из «Слова», — значит, «Слово» древнее Куликовской битвы[530]. Тем самым отпадают все более поздние датировки, но самый факт наличия дискуссии показывает, что дата — 1187 г. — вызывает сомнения. Поэтому мы предлагаем новый, дополнительный материал и новый аспект.
Чтобы не дублировать достигнутого нашими предшественниками, мы принимаем за основу исчерпывающий комментарий Д. С. Лихачева[531] за исключением тех случаев, когда он оставляет вопрос открытым. Но в отличие от филологического подхода к предмету мы рассматриваем содержание памятника с точки зрения его правдоподобия при изложении событий, в нем описанных. Иными словами, мы кладем описание похода Игоря на канву всемирной истории, с учетом того положения, которое имело место в степях Монголии и Дешт-и-Кыпчака. Наконец, мы исходим из того, что любое литературное произведение написано в определенный момент, по определенному поводу и адресовано к читателям, которых оно должно в чем-то убедить. Если нам удастся понять, для кого и ради чего написано интересующее нас сочинение, то обратным ходом мысли мы найдем тот единственный момент, который отвечает содержанию и направленности произведения. И в этом разрезе несущественно, имеем ли мы дело с вымыслом или реальным событием, прошедшим через призму творческой мысли автора. Само создание гениального литературного произведения и воздействие его на читателей-современников — факт, находящийся в компетенции историка.
Недоумения
Принято считать, что «Слово о полку Игореве» — патриотическое произведение, написанное в 1187 г. (стр. 249) и призывающее русских князей к единению (стр. 252) и борьбе с половцами, представителями чуждой Руси степной культуры. Предполагается также, что этот призыв «достиг… тех, кому он предназначался», т. е. удельных князей, организовавшихся в 1197 г. в антиполовецкую коалицию (стр. 267–268). Эта концепция действительно вытекает из буквального понимания «Слова» и поэтому на первый взгляд кажется единственно правильной. Но стоит лишь сопоставить «Слово» не с одной только группой фактов, а посмотреть на памятник со стороны, учитывая весь комплекс событий и на Руси и в сопредельных странах, то немедленно возникают весьма тягостные недоумения.
Во-первых, странен выбор предмета. Поход Игоря Святославича не был вызван причинами политической необходимости. Еще в 1180 г. Игорь находится в тесном союзе с половцами, в 1184 г. он уклоняется от участия в походе на них, несмотря на то, что этот поход возглавлялся его двоюродным братом Ольговичем — Святославом Всеволодовичем, которого он только что возвел на киевский престол. И вдруг, ни с того ни с сего, он бросается со своими ничтожными силами завоевывать все степи до Черного и Каспийского морей (стр. 243–244). При этом отмечается, что Игорь не договорился о координации действий даже с киевским князем. Естественно, что неподготовленная война кончилась катастрофой, но, когда виновник бед спасается и едет в Киев молиться «Богородице Пирогощей» (стр. 31), вся страна, вместо того чтобы справедливо негодовать, радуется и веселится, забыв об убитых в бою и покинутых в плену. С чего бы?!