Борис Соколов - Иосиф Сталин – беспощадный созидатель
Тут был явный намек на деятельность Бухарина и его сторонников, вплоть до пьяных угроз Томского Сталину, что и на него пули найдутся.
Этот нехороший разговор происходил осенью 1928 года на даче Сталина в Сочи после обильного застолья. Сын М.М. Томского Юрий вспоминал: «Был чей-то день рожденья. Мама со Сталиным готовили шашлык. Сталин сам жарил его на угольях. Потом пели русские и революционные песни и ходили гулять к морю». В тот роковой майский вечер все много выпили, и особенно Томский. И спьяну сказал Кобе много лишнего. 1 октября 1936 года Ежову докладывали: «Не кем иным, как ближайшими доверенными людьми и помощниками Н. Бухарина и М. Томского – А. Слепковым, Д. Марецким и Л. Гинзбургом, распространялся еще осенью 1928 года белогвардейский рассказ о том, что «мирный» Томский, доведенный, якобы, до отчаяния тов. Сталиным, угрожал ему пулями…» Бухарин же в своем заявлении на пленуме ЦК 7 декабря 36-го, оправдываясь, почему не сообщил Сталину о «террористических намерениях» Томского, утверждал: «Во время встречи Томский был в абсолютно невменяемом состоянии. Сообщать Сталину дополнительно о том, что Томский говорил тому же Сталину, было бы по меньшей мере странно. Я не придал значения угрозе Томского. Но, по-видимому, и сам т. Сталин не придал ей значения большего, чем пьяной выходке».
Тут Николай Иванович ошибался. Иосиф Виссарионович ничего не забывал и ко всему прислушивался. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Сталин поверил, что оппозиционеры хотят его смерти. С этого момента троцкисты и бухаринцы были обречены на физическое уничтожение.
Томский понимал, что слов о пулях Коба не простит. И поспешил добровольно уйти из жизни, когда понял, что вслед за Каменевым и Зиновьевым настала его с Бухариным и Рыковым очередь. И если бы Бухарин не был заворожен сталинским тостом тогда, в мае 35-го, то, наверное, должен был почувствовать скрытую угрозу.
В выступлении на приеме 4 мая 1935 года реальный голод начала 30-х годов, вызванный коллективизацией, Сталин ловко трансформировал в голод метафорический: «…Мы должны были тем нашим товарищам, которые не соглашались с Центральным Комитетом и которые видели только рядом, но закрывали глаза на ближайшее будущее, может быть люди меньше бы скулили, но у нас не было бы промышленности, не было бы нынешнего сельского хозяйства, у нас не было бы авиации, не было бы танков, не было бы настоящего железнодорожного транспорта, не было бы химии, не было бы тракторов, комбайнов, не было бы сельскохозяйственных машин.
Вот нам нужно было перебороть этих людей и у нас была… альтернатива… Мы не могли 3 миллиарда валюты отдать на предметы потребления и 3 миллиарда на индустриализацию и коллективизацию страны.
Наш учитель – Ленин учил нас, что индустрию можно создать только путем большой и строжайшей экономии, надо экономить на школе, на питании, на всем прочем, чтобы создать советскую индустрию, которая потом даст свои плоды, и перевести сельское хозяйство, погибающее, гниющее на старых устоях, перевести это хозяйство на новые условия, на крупное сельское хозяйство с крупной машинной базой…
И вот мы, стало быть, изжили голод техники, голод промышленности и голод крупного сельского хозяйства.
Через 10 лет мы страну из состояния голода, страну громадную, с маленькими очагами промышленности, полудикую, мелкокрестьянскую, полусредневековую страну, мы эту страну вывели и поставили на новые рельсы, идя на жертвы – это верно; кое-кому из нас перепала одна, другая пуля. Мы добились успехов, изжили голод техники, у нас есть теперь чем похвастаться.
Но у нас теперь другой голод – голод в людях. Голод в людях есть в нашей промышленности…»
Здесь уже в зародыше были сценарии московских процессов 1936–1938 годов. Если бы Бухарин, Рыков, Томский внимательнее прислушивались бы, повторяю, к сталинским словам, они заметили бы, как пули, о которых говорил Томский, превратились в пули, которые поразили Кирова. А жертвы крестьян были подменены жертвами сталинского любимца Кирова и других партийцев, павших от рук недовольных коллективизацией крестьян или озлобленных террористов-одиночек, вроде убийцы Кирова Леонида Николаева.
Сталин решил немножко поиграть с очередной из намеченных жертв, как кот с мышью. Весной 1936 года Бухарин был послан в Париж для приобретения вывезенных туда архивов Социал-демократической партии Германии. Семья осталась в Москве заложниками. Здесь он рискнул навестить старого меньшевика Федора Дана и говорил ему, что Сталин «даже несчастен оттого, что не может уверить всех, и даже самого себя, что он больше всех, и это его несчастье, может быть, самая человеческая в нем черта… но уже не человеческое, а что-то дьявольское есть в том, что за это самое свое «несчастье» он не может не мстить людям, всем людям, а особенно тем, кто чем-то выше, лучше его… Если кто лучше его говорит, он – обречен, он уже не оставит его в живых… если кто лучше его пишет – плохо его дело… Это маленький злобный человек, не человек, а дьявол». На вопрос же собеседника, как могли Бухарин и другие коммунисты доверить этому дьяволу судьбы партии, страны и свои собственные, Николай Иванович ответил: «…Вот уж так случилось, что он вроде как символ партии, низы, рабочие, народ верят ему, может, это и наша вина, но так это произошло, вот почему мы все и лезем к нему в хайло… зная наверняка, что он пожрет нас». Но предложение Дана остаться во Франции отверг: «Нет, жить как вы, эмигрантом, я бы не мог… Нет, будь что будет… Да может, ничего и не будет».
Но развязка была не за горами. В августе 36-го на процессе Зиновьев и Каменев дали показания против Бухарина. Он потребовал опровержения и сразу после процесса, 1 сентября 1936 года, спустившись с Памира, где проводил отпуск, и прочтя газеты, направил письмо Сталину, а сразу за ним – Ворошилову. Вот его текст:
«Дорогой Климент Ефремович,
Ты, вероятно, уже получил мое письмо членам Политбюро и Вышинскому: я писал его ночью сегодня в секретариат тов. Сталина с просьбой разослать: там написано все существенное в связи с чудовищно-подлыми обвинениями Каменева. (Пишу сейчас и переживаю чувство полуреальности: что это – сон, мираж, сумасшедший дом, галлюцинации? Нет, это реальность.) Хотел спросить (в пространство) одно: и вы все верите? Вправду?
Вот я писал статьи о Кирове. Киров, между прочим, когда я был в опале (поделом) и в то же время заболел в Ленинграде, приехал ко мне, сидел целый день, укутал, дал вагон свой, отправил в Москву, с такой нежной заботой, что я буду помнить об этом и перед самой смертью. Так вот, что же я неискренне писал о Сергее? Поставьте честно вопрос. Если неискренне, то меня нужно немедля арестовать и уничтожить, ибо таких негодяев нельзя терпеть. Если вы думаете «неискренне», а сами меня оставляете на свободе, то вы сами трусы, не заслуживающие уважения…
В связи с этим должен сказать, что с 1933 года оборвал всякие личные отношения со своими бывшими единомышленниками М. Томским и А. Рыковым. Это можно установить… опросом шоферов, анализом их путевок, опросом часовых, агентуры НКВД, прислуги и т. д.
Только однажды с Каменевым… Я спросил Каменева, не вернется ли он вести литературный отдел «Правды», и что я тогда, мол, поговорю об этом с товарищем Сталиным… Но Каменев объявил: «Я хочу, чтоб обо мне позабыли, и чтоб Сталин не вспоминал даже моего имени». После этой декларации обывательщины я свое предложение снял… Циник-убийца Каменев омерзительнейший из людей, падаль человеческая…
На квартире у Радека я однажды встретил Зиновьева… он пришел к Радеку за книгой. Мы заставили его выпить за Сталина. (Он жаловался на сердце.) Зиновьев пел тогда дифирамбы Сталину (вот подлец!). Добавлю: людям такого склада, как я и Радек, иногда трудно вытолкать публику, которая приходит…
Правда, я – поскольку сохраняю мозги – считал бы, что с международной точки зрения глупо расширять базис сволочизма (это значит идти навстречу желаниям прохвоста Каменева! Им только и надо было показать, что они – не одни) (Николай Иванович то ли действительно не понимал, то ли делал вид, что не понимает, что Каменев сказал только то, что ему продиктовали следователи. – Б. С.). Но не буду говорить об этом, еще подумаете, что я прошу снисхождения под предлогом большой политики.
А я хочу правды: она на моей стороне. Я много в свое время грешил перед партией и много за это или в связи с этим страдал. Но еще и еще раз заявляю, что с великим внутренним убеждением я защищал все последние годы политику партии и руководство Кобы, хотя я и не занимался подхалимством.
Хорошо было третьего дня лететь над облаками: 8° мороза, алмазная чистота, дыхание спокойного величия.
Я, быть может, написал тебе какую-то нескладицу. Ты не сердись. Может, в такую конъюнктуру тебе неприятно получить от меня письмо – бог знает: все возможно.
Но «на всякий случай» я тебя (который всегда так хорошо ко мне относился) заверяю: твоя совесть должна быть внутренне совершенно спокойна; за твое отношение я тебя не подводил: я действительно ни в чем не виновен, и рано или поздно это обнаружится, как бы ни старались загрязнить мое имя.