(Исецкий) Соломон - Среди красных вождей том 1
Но, наконец, все более или менее урегулировалось. Красин смещенный "из попов в диаконы" (Из председателей в заместители председателя делегации. — Автор.) уехал в Лондон 27 июля, пообещав мне по дороге повидаться с Гуковским и постараться урезонить его и смягчить горечь его смещения…
Мои сборы еще не были закончены. Чичерин тормозил, сколько мог, мой отъезд, задерживая выдачу мне дипломатического паспорта, государственной доверенности, всеми надлежащими лицами, кроме него, уже подписанной, паспортов моим сотрудникам, все наводя еще какие то дополнительные справки… Лежава, еще более обнаглевший и поднявший нос со времени деградации Красина, с своей стороны старался угодить Чичерину и другим друзьям Гуковского и тоже по мере сил и возможности делал все, чтобы "подсыпать перчику" note 319в мое существование… Тем не менее, я назначил свой отъезд на 29 июля. Все мои приготовления были закончены. Комиссариат путей сообщения предоставил мне с моими служащими отдельный вагон 1-го класса (из серии вагонов бывшего "Международного О-ва спальных вагонов"). Багаж наш был уложен в вагон, и в день отъезда я зашел проститься с Чичериным и Крестинским. Оба эти сановника приняли меня более, чем сдержанно, и оба же, точно сговорившись, усердно просили меня быть "мягким" с Гуковским, "не ставить всякое лыко в строку" (Крестинский), "понять и войти в его тяжелое положение" (Чичерин). Чувствовалось, что Гуковский свой человек для них, друг и приятель…
Наконец, поздно вечером я выехал из Москвы. После утомительных последних дней пребывания в Москве, проведенных в спешных и хлопотных приготовлениях к пути, причем все рвали меня на части, я с радостью остался один в своем купэ…
На другой день мы были в Петербурге, где я должен был остаться до утра следующего дня, так как у меня были кое-какие дела и так как, не знаю уж, почему, в Петербурге же я должен был получить из тамошнего отделения наркомпрода провизию для себя и для моего штата на дорогу. За этой провизией мне пришлось лично ехать в "Acторию", где находился заведующий складом. Моему сотруднику, назначенному мною «комендантом» вагона, он ставил разные препятствия и тот несколько раз зря ездил к нему. Мне тоже пришлось прождать этого "сановника" с четверть часа. Вышел он ко мне — это был молодой человек — полураздетый и, поздоровавшись со мной, сказал:
— Простите, товарищ, что заставил вас немного подождать… Но, — добавил он со сладкой note 320улыбкой, — не мог раньше… пхе, скажу вам правду… Вы думаете, что я был занят? Так я вам скажу, что вовсе нет… или, если хотите, я был занят… А чем я был занят?.. Так я вам это тоже скажу, — продолжал он, взяв скверненький тон интимной конфиденции, — ко мне пришла "девочка"… Ну, знаете, это не "девочка", а прямо "цимес". Ой, какая!.. Ну, вот я и был занят с ней… "гонял любовь"…
Я прервал эти откровенные излияния и потребовал скорее выдать мне провизию… Я привел этот разговор лишь, как картинку нравов…
Поздно вечером, закончив мои дела, я возвратился в свой вагон, лег спать, а утром в девять часов мы выехали в Ревель…
Я рад был уединиться в своем купэ. Мои сотрудники, которым я сказал, что устал и прошу меня не тревожить, не мешали мне. И я предался моим мыслям, моим воспоминаниям о недавно пережитом.
Перебирая все испытанное мною, начиная от Берлина и кончая последним днем моего пребывания в Москве, я чувствовал, как закипает во мне желчь и горечь от сознания, что я потерпел крах, полнейший крах во всех моих планах, чаяниях, иллюзиях, с которыми я пошел на службу советов. Я убедился, что мои или, скажу правильнее, наши с Красиным оценки людей, стоящих у власти, были не в меру оптимистичны. А ведь они то и творили жизнь "свободных" российских граждан, они то все вместе и каждый в отдельности, вместо идейно - государственной работы, основанной на старых, всосавшихся еще с юных лет в нашу кровь и плоть (говорю о себе и о Красине, с которым, понятно, мы часто во время пребывания в Москве беседовали на эти печальные темы) началах служения России, русской note 321демократии и вообще демократии, служения во имя свободы и счастья человека, не щадя себя, — вели неуклонную работу по угнетению человека.
Высокой идее освобождения человека, идее, лежавшей в основе всего российского революционного движения, независимо от партийной разновидности и эпохи, они противупоставили, в общем и на практике, осуществление лишь узких эгоистически-групповых стремлений. Мы, в юности еще впитав в себя учение Маркса и стоя на почве классовой борьбы, ставили ближайшим, чисто этапным идеалом ее, "освобождение рабочего класса", каковое должно принести "свободу, равенство и братство" всему человечеству, и мы верили, что в истинном осуществлении этих великих гуманитарных начал растают и исчезнуть рознь, вражда, всякого рода групповые или классовые перегородки, классовый антагонизм… исчезнут войны… Верили…
Но все, что я видел и испытал за время моей службы в Германии и Москве, все это ясно показывало, что господа положения, все вообще и каждый в отдельности, стремились лишь к осуществлению узеньких идеальцев своего собственного маленького "я", не останавливаясь ни перед чем. И, похерив, как ненужную роскошь всякую мораль или, вернее, заменив ее первобытной, оголенной от всего гуманитарного, моралью, которую наивно исповедует ботакуд: «хорошо, когда я украду, и плохо, когда у меня украдут» , — наши деятели не могли не стать на почву мелкой зависти, ревнивой боязни, что другой, а не он, урвет лучший кусок. А отсюда один шаг до интриг, кляуз, группирования в шайки бандитов, взаимного подсиживания, взаимной великой провокации и коллективного грабежа, — всего того, что мы видим теперь в советской жизни нашего note 322отечества… Отсюда и великое человеконенавистничество, попирание свободы личности… тюрьмы… произвол… казни…
Я вспоминал. В моем представлении вставали эти одиозные образы: воровских, эйдуков, лежав, гуковских, литвиновых, караханов, чичериных… И я работаю с ними!.. Какой ужас!.. Конечно, среди моих товарищей были люди и иного склада, как Красин, Рыков… Но их была горсточка и все они были в загоне и тонули в общей массе этих "деятелей", наглых и сильных, и своею численностью, и своей наглостью…
Мне становилось душно в моем купэ… Одиночество угнетало… Я выходил в коридор вагона, чтобы быть с людьми… Говорил с моими сотрудниками… Снова входил в свое купэ… И снова думы и воспоминания одолевали меня…
Я вспомнил, что еду сменить Гуковского… Но я уже заранее знал, что в Ревеле меня ждут не розы. Я знал, что Гуковский без боя не сдастся. И он будет не один, с ним будут и Чичерин, и Крестинский, и Литвинов, и Лежава… А я буду один… Зачем же я еду? Для чего?.. Моя мысль, мысль человека, травимого и почти затравленного, искала выхода. Может быть, я не прав в отношении всех этих воровских, литвиновых и К°….
Я вспоминал общее положение. Идет война с Польшей, продолжается гражданская война. Несмотря на заключенный с некоторыми государствами мир, несмотря на ведущиеся переговоры с Англией, все иностранные государства относятся к советской России с нескрываемым одиумом… В этих условиях нельзя-де требовать, чтобы советское правительство могло стать на путь творческой работы, на путь умиротворения страны…
Все верилось, а главное, хотелось и нужно было верить и надеяться, что окончится лихолетье, окончатся note 323войны, и внешние, и гражданская, правительство войдет в жизнь мировых государств, будет втянуто в нее, само увидит, что пора сказать революционному напряжению "осади назад", исчезнуть взаимное недоверие классов, исчезнут, прекратятся расстрелы, казни, тюрьмы опустеют, исчезнет мучительство… И начнется новая жизнь, творческая жизнь, для которой нужны силы и люди и свобода. А те люди — все эти воровские и эйдуки, пригодные лишь для разрушения, а не созидательной работы, — будут выброшены за борт ее, и мы — те, которые умеют и хотят вести творческую работу — Красин, Рыков, я и другие, а они найдутся, сама жизнь вызовет их — воспрянем в дружной работе по умиротворению России, по уравнению всех ее граждан…
И снова, подогреваемый этими надеждами и рассуждениями, я приходил к решению, что не могу уйти, должен продолжать работать до того, казалось уже, близкого момента, когда смягчатся нравы, начнет исчезать озлобление, нарочито подогреваемая рознь классов, когда российская демократия потребует, сумет потребовать, властно и сильно потребовать, чтобы началась творческая работа, чтобы ей дали место в ней!.. Хотелось верить, нужно было верить!..
И я гнал сомнения и приходил к заключению, что должен служить, должен работать и бороться и нести свой такой тяжелый крест общения с гуковскими, воровскими, литвиновыми и иже с ними…