Сергей Цветков - Александр Первый
Это циничное заявление вызвало гримасу отвращения на лице Александра. Он снова обратился к Талейрану:
— Мы еще не исчерпали все возможности. Что вы скажете о Бернадоте?
— Возможны лишь две комбинации: Наполеон или Людовик XVIII, — с живостью отозвался Талейран. — Если бы мы желали видеть на престоле солдата, то мы удержали бы того, кого имеем, — ведь это первый солдат в мире. Всякий другой не потянет за собой и десяти человек. — И Талейран снова повторил чеканную фразу о том, что Бурбоны — это принцип, видимо, заготовленную им заранее.
На этот раз ему никто не противоречил. Все немного помолчали, затем Александр произнес:
— Хорошо. Если вы все действительно такого мнения, то, значит, решено. (Фридрих Вильгельм и Шварценберг молча кивнули под его вопрошающим взглядом.) Мы не будем вести переговоров с Наполеоном, — продолжал царь, мы не будем противиться восстановлению Бурбонов. Но не нам, чужеземцам, подобает провозглашать низложение Наполеона, еще менее того мы можем призывать Бурбонов на престол Франции. Кто же возьмет на себя почин в этих двух великих актах?
Талейран подумал с минуту.
— Я беру на себя подвинуть к этому делу Сенат, — сказал он. Александр одобрительно кивнул. — Но для этого необходимо, чтобы Европа раз навсегда отреклась, официально и торжественно, от всякого общения с Наполеоном, чтобы союзные монархи всенародно объявили, что они никогда не признают властелином Франции ни самого Бонапарта, ни кого-либо из членов его семейства. Только ввиду подобного заявления, — иронично улыбнулся Талейран, — сенаторы обрящут в себе смелость свободно высказать свое мнение.
Никто из присутствующих не возражал. Талейран тут же набросал проект декларации, которую Александр от имени всех союзников скрепил своей подписью. Судьба Наполеона была окончательно отделена от судьбы Франции.
В то время как Талейран представлял Александру в трех лицах все общественное мнение Франции, западные, аристократические части Парижа Сен-Жермен и Сент-Оноре — сделались местом проведения демонстраций роялистов. Началом их было появление на площади Согласия (где был казнен Людовик XVI) полусотни всадников с белыми повязками на рукавах. Они громко зачитали воззвание принца Конде и стали раздавать белые кокарды, крича: "Да здравствуют Бурбоны! Долой тирана!" Но народ не выражал им никакого сочувствия.
Когда смотр войск кончился и уже вечерело, около сотни роялистов, окруженные пьяным сбродом, собрались у Вандомской колонны. Это сооружение, увенчанное фигурой Наполеона, было отлито из пушек, захваченных у русских и австрийцев в Аустерлицком сражении, и считалось символом империи. Послышались крики "Долой Наполеона!" и предложения свалить колонну. Масла в огонь подлили несколько русских офицеров, оказавшихся на площади.
— Не Наполеон ли это наверху? — спрашивали они.
— Да, он!
— Высоко взошел, не пора ли ему сойти вниз?
— Сейчас сойдет!
Кто-то из толпы взобрался на плечи статуе и обмотал вокруг шеи императора толстый канат, концы которого сбросил вниз. Стали тянуть, но медный Наполеон не поддавался. Снизу казалось, что император держит веревки в руках и правит народом. Это открытие сделал русский генерал Левенштерн, возвращавшийся со спутниками из ресторана. Какой-то усач француз поддержал его:
— Смотрите, смотрите! Этот чертов молодец и теперь держит нас в своих руках!
Тут на площади появился караул лейб-гвардии Семеновского полка, посланный лично Александром восстановить порядок. Гвардейцы молча окружили колонну, и толпа, поворчав, разошлась. Передавали слова государя, сказанные им по этому случаю: "Если бы я стоял так высоко, то опасался бы, чтобы у меня не закружилась голова".
К ночи на улицах Парижа водворилась тишина, и только непривычные возгласы патрулей: "Кто идет?" и "Wer da?" тревожили спокойный сон парижан.
На следующий день, 20 марта, Сенат объявил императора Наполеона низложенным. Власть перешла в руки Временного правительства. Александр всячески подчеркивал, что он "друг французского народа", в доказательство чему в этот день объявил о своем решении отпустить на родину всех французских пленных. Этот акт великодушия сделал его имя еще более популярным во Франции; среди простого народа уже пошли разговоры о том, как было бы хорошо, чтобы русский государь назывался также и королем Французским.
Между тем Коленкур, пользуясь приглашением царя, еще три дня оставался в Париже, пытаясь предотвратить переворот. Ему не оставалось ничего другого, как снова идти к царю в надежде на чудо. Александр принял его сразу и, как всегда, любезно, но не сказал ничего утешительного:
— Вам остается теперь лишь одно — отправиться в Фонтенбло и убедить Наполеона принести неизбежную жертву. Я не питаю никакой ненависти к Наполеону. Он несчастен, и с этой минуты я прощаю ему то зло, которое он причинил России. Но Франция и Европа нуждаются в покое, а с ним они никогда не будут иметь его. Пусть Наполеон требует для себя лично чего угодно: нет такого убежища, которое я не согласился бы предоставить ему. Пусть он примет руку, которую я протягиваю ему, пусть он пожалует в мои владения, где встретит не только роскошный, но и сердечный прием. Мы подали бы великий пример всему свету, я — предложив, а он — приняв это гостеприимство. Но мы не можем вести с ним переговоров на ином основании, кроме его отречения.
— Но, отнимая у Наполеона Францию, не согласятся ли союзники дать ему Тоскану? — продолжал выпытывать шансы своего господина Коленкур.
— Тоскану… — задумался царь. — Конечно, она ничего не значит по сравнению с Французской империей… Но неужели вы думаете, что союзники согласятся оставить Наполеона на материке и что Австрия потерпит его пребывание в Италии?
— Тогда, быть может, державы согласятся предоставить ему Парму или Лукку?
— Нет, нет! На материке — ничего. Остров — пожалуй. Может быть, Корсику?
— Но Корсика — это часть Франции. Наполеон не согласится принять ее.
— Ну тогда Эльбу. Убедите вашего господина покориться необходимости, а там посмотрим. Все, что только возможно будет для него сделать, будет мною сделано. Я не забуду, как должно воздать человеку, столь великому и столь несчастному.
Коленкуру не оставалось ничего другого, как подчиниться. 21 марта он уехал в Фонтенбло.
Великодушное отношение Александра к Наполеону во многом было вызвано тем, что шел Великий пост и царь говел. Князь А. Н. Голицын, с которым Александр впоследствии делился своими воспоминаниями о пребывании в Париже, свидетельствует, что настроение государя в эти дни было самое возвышенное. "Я и здесь повторю то же, — говорил Александр, — что если кого милующий Промысл начнет миловать, тогда бывает безмерен в божественной своей изобретательности. И вот в самом начале моего говения добровольное отречение Наполеона, как будто нарочно, поспешило в радостном для меня благовестии, чтобы совершенно уже успокоить меня и доставить мне все средства начать и продолжить мое хождение в церковь". Смирение и великодушие, впрочем, давались ему легко, раз его жажда мести и тщеславие были удовлетворены.
Чтобы заставить Наполеона подписать отречение, маршалам пришлось составить против него настоящий заговор неповиновения. Несколько дней император боролся с противодействием окружающих; наконец 26 марта он написал окончательный акт об отречении: "Ввиду заявления союзных держав, что император Наполеон является единственным препятствием к восстановлению мира в Европе, император Наполеон, верный своей присяге, заявляет, что он отказывается за себя и своих наследников от престолов Франции и Италии, ибо нет личной жертвы, не исключая даже жертвы собственной жизнью, которую он не был бы готов принести во имя блага Франции". Ней и Коленкур повезли документ Александру.
В тот же день Сенат провозгласил королем Франции Людовика XVIII.
Однако уже наутро Наполеон послал вдогонку Коленкуру гонца, требуя возвратить ему акт об отречении. Целый день он проводил смотры и учения гвардии и твердил, что еще не все кончено, не все потеряно. Но маршалы и генералы один за другим, в одиночку и группами покидали Фонтенбло, чтобы в Париже публично выразить свою преданность новому государю. Наполеон остался почти один в опустевшем дворце.
В ночь с 1 на 2 апреля он принял яд, который всегда носил при себе со времени отступления из Москвы. Но то ли яд потерял силу, то ли Наполеону не хватило языческого героизма римлян, на которых он так любил ссылаться, и он принял слишком маленькую дозу — во всяком случае, он остался жив. (Позднее он отрицал попытку самоубийства: "Я понимаю, что для моих друзей было бы гораздо удобнее, если бы я убил себя. Но это противоречит моим принципам: я всегда считал трусостью неумение переносить несчастье".) Наполеон отделался сильными желудочными спазмами и рвотой. К утру страдания улеглись, осталась только слабость. Его усадили на кресле возле окна, и он с наслаждением вдыхал свежий воздух.