Борис Миронов - Страсти по революции: Нравы в российской историографии в век информации
Присмотримся к этой модели. Это — механическое соединение демографического, географического и технологического детерминизма. Ритмы в истории создаются демографическими процессами, а технология (военные революции) или климатические изменения могут ритмы корректировать: увеличивать и уменьшать фазы цикла и протяженность кризиса, ускорять или замедлять наступление кризиса. Вопреки заявлениям трехфакторная модель не математическая, не динамическая, не системная, не работающая и не проверяемая. Ни отцы схемы, ни «ведущий теоретик» не смогли построить уравнение или систему уравнений, отвечающих на вопрос, когда наступает та или иная фаза демографического цикла или на какой стадии в данный момент находится социум. «Теоретик» провозгласил: «Действие каждого фактора предсказывает определенную “элементарную последовательность” событий, и задача факторного анализа состоит в том, чтобы представить исторический процесс в виде суммы, суперпозиции “элементарных последовательностей”, подобно тому, как в регрессионном анализе пытаются приблизить последовательность наблюдаемых экспериментальных данных суммой последовательностей-факторов, а затем оценить “остаточную дисперсию” — долю тех событий, которые нельзя объяснить этим методом»{470}.
Однако уравнение регрессии не построено, доля событий, объясняемая тремя учтенными и не учтенными факторами, не оценена. По большей части дело ограничивается предположениями и допущениями. И неудивительно. Для построения и тестирования даже трехфакторной модели нужны статистические данные в форме динамического ряда о численности населения, демографических процессах, емкости экологической ниши (способности той или иной территории производить продукты питания), о возможности той или иной технологии производить продукты и о потреблении продуктов питания. Таких данных для достатистической эры, т.е. практически до XIX в., нет и никогда не будет, так как они не собирались. Положение осложняется тем, что границы государств изменялись, а долгое время межгосударственных границ вообще не существовало. Хорошо известно: расплывчатая теория позволяет получить любой результат, и чем менее она конкретна, тем труднее ее опровергнуть. На этом и зиждется трехфакторная модель.
Принципиально важно: природа, люди и технология (переводя на экономический язык — земля, труд и капитал) на практике (в отличие от постулируемой модели) могут и в действительности по-разному соединяются и взаимодействуют, и потому производят существенно различное количество продуктов при той же самой величине земли, труда и капитала. Производительность труда зависит в существенной степени от «правил игры» в обществе — того, что называется в институциональной теории институтами. Согласно основоположнику теории Д. Норту, «институты представляют собой рамки, в пределах которых люди взаимодействуют друг с другом. <…> Они состоят из формальных писаных правил и обычно неписаных кодексов поведения, которые лежат глубже формальных правил и дополняют их»{471}. Роль институтов тем больше, чем более развито общество, и, наоборот, тем меньше, чем оно примитивнее. Соответственно трехфакторная модель может быть использована при анализе самых ранних стадий развития человеческого общества, где роль институтов минимальна, а потребности людей сводятся к биологическим. Еще лучше модель применима к животному миру, где правила поведения генетически закреплены и со временем не изменяются. Именно поэтому авторы схемы полагали: она в лучшем случае может объяснить поведение людей в доиндустриальных социумах{472}. Кроме того, они рассматривали модель скорее как идеальную, чем действующую. Как всякая идеальная модель, она работает при соблюдении обязательных условий: социум самодостаточен, изолирован, закрыт и все другие факторы, кроме численности населения и вооружения (технологии), либо постоянны, либо ничтожны по своему влиянию, и потому могут быть игнорированы. Теоретически создается возможность построить прогностические модели и посмотреть, как может себя вести социум, если значение какого-нибудь фактора будет изменяться. Однако для этого нужны данные, как правило, отсутствующие. Кроме того, без возможности учитывать воздействие на социум сразу трех факторов моделирование сводится в сущности либо к демографическому, либо к географическому, либо к технологическому детерминизму, что само по себе и не ново.
Но самое печальное для «ведущего теоретика» — Россия не соответствует условиям идеальной модели. Во-первых, страна никогда не являлась изолированной и закрытой. Ее границы были открыты на Севере, Юге и Востоке; огромные пространства и постоянная колонизация обеспечивали потребности населения в сельскохозяйственных угодьях. Весьма существенно направление колонизации: с середины XVI в. колонизация происходила с Севера в южном и восточном направлениях, вследствие чего центр населенности смещался в те регионы, где плодородие почвы выше и условия для сельскохозяйственного производства — лучше. Иными словами, Россия не испытывала дефицита земли, т.е. ресурсов, поэтому ей не грозило перенаселение в масштабе всей страны, она не могла попасть в мальтузианскую ловушку. Во-вторых, по крайней мере с начала XVIII в. страна обладала сложными и изменчивыми институтами, которые оказывали существенное влияние на соединение земли, труда и капитала и тем самым серьезно ограничивали роль демографического фактора в политических, социальных, экономических процессах. Вступление во второй половине XIX в. в эпоху индустриализации, регулирования естественного прироста населения, построения гражданского общества и правового государства позволило создать институты, навсегда ликвидировавшие опасность перенаселения и попадания в мальтузианскую ловушку.
Ввиду несоответствия условий трехфакторной модели российским реалиям ее применение к объяснению хода исторических событий в принципе не может быть успешным. Это я и продемонстрировал в моих статьях, опубликованных в 2010 г. в сборнике «О причинах русской революции», и мои возражения поддержали другие участники дискуссии{473}.
Тезис о позитивной динамике российского сельского хозяйства и уровня жизни крестьянства в пореформенное время полностью разделяет М.А. Давыдов. Его мнение очень весомо: ученый многие годы занимается аграрной историей пореформенной России, прекрасно знает источники и историографию и является, можно сказать, одним из последних могикан когда-то сильной школы аграрной истории, пришедшей в постсоветское время в упадок. Критика построений С.Н. и приводимые М.А. Давыдовым аргументы в пользу отсутствия мальтузианского кризиса в пореформенной России весьма убедительны; нарекания на небрежность в ссылках и некорректность расчетов С.Н. справедливы. М.А. Давыдов доказал на новых, как нарративных, так и статистических источниках, как и почему официальные сведения о сборе хлебов и картофеля занижались. Впечатляет тщательная обработка сведений по статистике перевозок. Корректность статистических расчетов, доказывающих, что «голодный экспорт» в условиях рыночной экономики — нонсенс, не вызывают сомнений. В теоретическом плане заслуживают внимания соображения о несовместимости в политико-экономическом плане рыночной экономики и «голодного экспорта»{474}.
Слабые места построений С.Н. убедительно вскрыл С.В. Цирель. Он подверг сокрушительной критике некорректное применение структурно-демографической концепции к анализу развития России и убедительно показал: концепция не работает в российских реалиях XVII — начала XX в. «Российский демографический цикл XVII–XIX вв. кардинально отличается от циклов, известных в истории». Попытка С.Н. включить в объяснительную модель теорию модернизации фактически означает, по справедливому мнению С.В. Циреля, признание неспособности структурно-демографической концепции дать удовлетворительное объяснение принципиальных событий новой истории России, ибо «модернизация при любом понимании ее содержания становится более важным фактором демографического процесса, чем мальтузианское правило. <…> Теория модернизации, даже в ее марксистском изводе, лучше объясняет революционные события, чем структурно-демографическая концепция»{475}.
Л.С Гринин полностью разделяет точку зрения о повышении жизненного уровня в позднеимперской России и не усматривает главную причину революции в экзистенциальном кризисе. Подвергнув всесторонней критике построение С.Н., он заключает: «В России не было типичного классического мальтузианского структурно-демографического кризиса, характерного для позднеаграрных стран. <…> В России была уже крупная промышленность и зрелое государство. Структурно-демографическая теория не объясняет в достаточной мере эти ситуации». Совершенно уместно и доказательно приводятся статистические сведения о динамике промышленности, о валовой и товарной зерновой продукции и ее экспорте, верно отражающие основные позитивные тенденции развития народного хозяйства страны. Заслуживают внимания дополнительные аргументы, приведенные Л.С. Грининым в пользу повышения благосостояния населения: отсутствие в русской художественной литературе частых упоминаний о голоде и недоедании, а также рост потребления сахара и подсолнечного масла (можно прибавить также — пшеничного, более дорогого, но более калорийного и легче усвояемого хлеба). Он согласен: «часто революции происходили именно в период некоторого повышения уровня жизни населения»{476}.