Беседы о русской культуре - Юрий Михайлович Лотман
Если бой ассоциировался в сознании современников с романтической трагедией, то парад отчетливо ориентировался на кордебалет. Показательно балетоманство Николая I. Александр I был равнодушен к драматическому и оперному театру – всем видам зрелищ он предпочитал парад, в котором себе отводил роль режиссера, а многотысячной армии – огромной балетной труппы. «Фрунт» был наукой и искусством одновременно, и соображения красоты, «стройности» всегда оказывались тем высшим критерием, которому все Павловичи приносили в жертву и здоровье солдат, и свою собственную популярность в армейской среде, и боеспособность армии. Конечно, легкомысленно было бы видеть в этой устойчивой склонности лишь проявление странных личных свойств Павла и его сыновей: парад становился эстетизированной моделью идеала не только военной, но и общегосударственной организации. Это был грандиозный спектакль, ежедневно утверждающий идею самодержавия.
Не следует упускать, однако, из виду, что, хотя фрунтомания встречала почти единодушное осуждение в среде боевого офицерства (документальные свидетельства этого многочисленны и красноречивы), наука фрунта входила в точное знание тайн службы и игнорировать ее не мог ни один военный. Знатоком строя был П. Пестель, а декабрист М. Лунин снискал расположение фанатичного сторонника фрунта великого князя Константина не только рыцарством и безумной отвагой, но и тонким знанием тайн строевой службы. По свидетельству очевидца, «Лунин взялся доказать непригодность уланской амуниции для настоящего дела. Константин скомандовал своим уланам:
– Принимать команду от подполковника Лунина!
Лунин скомандовал: „С коня!“ и, не дав времени коснуться земли, снова скомандовал: „Садись!“ При этой поспешности все крючки, шнурочки и пр. полопались, разорвались, отстегнулись, и пышные уланские наряды оказались в самом плачевном состоянии. „Свой брат! Все наши штуки знает“, – заметил при этом Константин»[240].
Эстетика парада не могла быть полностью чуждой ни одному профессиональному военному, и даже у Пушкина в «Медном всаднике» находим строки, посвященные ее «однообразной красивости» (что не мешало Пушкину осознавать связь однообразия и рабства; ср.: «Как песнь рабов однообразной»). И эстетика парада, и эстетика балета имели глубокий общий корень – крепостной строй русской жизни.
В ситуации «Наполеон на поле боя» и «Павел I на параде», при всем очевидном различии, имеется и существенное сходство. Оно заключается в том, что происходящее разделено на два зрелища. С одной стороны, зрелище представляет собой масса (в бою или на параде), а зритель представлен одним человеком. С другой – сам этот человек оказывается зрелищем для массы, которая выступает уже как зритель. На этом сходство, пожалуй, кончается. Рассмотрим обе стороны этого двойного зрелища.
Если отвлечься от того, что Наполеон и Павел I не только наблюдатели, но и действователи и их действия принципиально отличны по характеру, а рассмотреть их лишь как зрителей, то нельзя не обнаружить принципиального отличия в их отношении к зрелищу. Павел I смотрит зрелище с «железным сценарием» (выражение С. Эйзенштейна): все детали предусмотрены заранее. Прекрасное равносильно выполнению правил, а отклонение от норм, даже малейшее, воспринимается как эстетически безобразное и наказуемое в дисциплинарном порядке. Высший критерий красоты – «стройность», то есть способность различных людей двигаться единообразно, согласно заранее предписанным правилам. Стройность и красота движений интересует здесь знатока больше, чем сюжет. Вопрос: «Чем это кончится?» – и в балете, и на параде приобретает второстепенное значение.
Зритель боя уподобляется зрителю трагедии, сюжет которой ему неизвестен – сколь ни захватывает величественность зрелища, интерес к исходу его превалирует.
Еще более разнится зрелище с позиции массы. Наполеон разыгрывает перед глазами своих солдат, изумленной Европы и потомства пьесу «Человек в борьбе с судьбой», «Торжество Гения над Роком». С этим был связан и подчеркнуто человеческий облик главного персонажа (простота костюма, амплуа «простого солдата») и нечеловеческая громадность препятствий, стоящих на его пути. Своим поведением и судьбой (в значительной мере определенной той исторической ролью, которую он себе избрал) Наполеон предвосхитил проблематику и сюжетологию целой отрасли романтической литературы. Гений мог в дальнейшем сюжетно интерпретироваться различно – от демона до того или иного исторического персонажа, – стоящие на его пути преграды также могли получать разные имена (Бога, феодальной Европы, косной толпы и пр.). Однако схема была задана. Конечно, не Наполеон ее изобрел: он подхватил роль из той же литературы. Но, воплотив ее в пьесе своей жизни, он вернул эту роль литературе с той возросшей мощью, с которой трансформатор возвращает в цепь полученные им электрические импульсы.
Павел I разыгрывал иную роль. Командуя парадом в короне и императорской мантии (командование разводом войск при Екатерине II воспринималось как «капральское», а не «царское» занятие; царские регалии употреблялись лишь в исключительных торжественных обстоятельствах, да и в этих случаях Екатерина стремилась заменять корону знаком короны – облегченным ювелирным украшением в виде короны), он стремился явить России зрелище Бога. Метафорическое выражение Ломоносова о Петре: «Он Бог, он Бог твой был, Россия!» – Павел стремился воплотить в пышном и страшном спектакле. В этом смысле совершенно не случайно, что в пародии Марина Павел I заменил ломоносовского Бога из «Оды, выбранной из Иова»:
О ты, что в горести напрасно
На службу ропщешь, офицер,
Шумишь и сердишься ужасно,
Что ты давно не кавалер,
Внимай, что царь тебе вещает,
Он гласом сборы прерывает,
Рукою держит эспантон;
Смотри, каков в штиблетах он[241][242].
Александр I не любил театра и чуждался пышных церемоний. Обращение молодого императора подкупало простотой и непосредственностью. Казалось, он был воплощенная противоположность своему отцу, и начало его царствования должно было стать концом эпохи театральности.
Однако, чем глубже мы проникаем в смысл как политики, так и личности Александра Павловича, тем чаще, с некоторым даже недоумением, останавливаемся перед глубокой преемственной связью отца и сына. Александр не только не чуждался игры и перевоплощений, но, напротив, любил менять маски, иногда извлекая из своего умения разыгрывать разнообразные роли практические выгоды, а иногда предаваясь чистому артистизму смены обличий, видимо, наслаждаясь тем, что он вводит в заблуждение собеседников, принимающих игру за реальность. Приведем один лишь пример.
В середине марта 1812 года Александр I по целому ряду причин решил удалить М. М. Сперанского от государственной деятельности. Для нас сейчас интересны не политические и государственные аспекты этого события (кстати, хорошо выясненные в научной литературе), а характер личного поведения государя в этих условиях. Призвав к себе 17 марта утром директора канцелярии министерства полиции Я. де Санглена, который был одной из главных пружин интриги против Сперанского, император с видимым сожалением сказал: «Как мне ни больно, но надобно расстаться со Сперанским. Его необходимо отлучить из Петербурга». Вечером того же дня Сперанский был вызван во дворец, имел аудиенцию у императора, после чего был отправлен в ссылку. Приняв утром 18 марта де Санглена, Александр сказал ему: «Я Сперанского возвел, приблизил