Беседы о русской культуре - Юрий Михайлович Лотман
Искусством перевоплощений славился И. Сосницкий. В 1814 году он, еще молодым актером, изумил зрителей, исполнив в одной комедии восемь различных ролей. Если примером грубого вторжения театральности в сферу нетеатральной обыденной жизни может быть появление на петербургском немаскарадном балу начала 1820-х годов переряженных грузинскими крестьянами семьи Клейнмихелей, которые повалились в ноги Аракчееву, благодаря его за счастливую жизнь, то можно привести и показатели тонкого чувства сценической условности и театральной семиотики. Только при очень высокой культуре театра как особой знаковой системы могло возникнуть зрелище, пикантность которого была в превращении человека в знак самого себя. Аксаков вспоминает об интермедии, данной московскими артистами и театралами в день рождения Д. В. Голицына: «Эта интермедия отличалась тем, что некоторые лица играли самих себя: А. А. Башилов играл Башилова, Б. К. Данзас – Данзаса, Писарев – Писарева, Щепкин – Щепкина и Верстовский – Верстовского, сначала прикидывающегося отставным хористом Реутовым»[234]. Между этим случаем и «игрой самого себя» А. М. Пушкиным – принципиальная разница: Пушкин изображал себя невольно, не умея отрешиться от своего поведения. В результате театральное поведение (роль) низводилось до обычного. На вечере в честь Голицына актеры играли самих себя, то есть претворяли свое обычное поведение, свою личность в художественный образ.
Смена типа игрового поведения, обостряющая чувство условности, и проблемы рампы и антракта – границ игрового пространства и времени – органически связаны.
Для бытового поведения русского дворянина конца XVIII – начала XIX века характерны и прикрепленность типа поведения к определенной «сценической площадке», и тяготение к «антракту» – перерыву, во время которого театральность поведения понижается до минимума. Вообще для русского дворянства конца XVIII – начала XIX века характерно резкое разграничение бытового и «театрального» поведения, одежды, речи и жеста. Бесспорно, что и в крестьянском, и в мещанском быту также существовало различие между праздничной и бытовой одеждой или поведением. Однако только в дворянской среде (особенно в столичной) это различие достигало такой степени, что требовало специального обучения. Французский язык, танцы, система «приличного жеста» настолько отличались от бытовых, что вызывали потребность в специальных учителях. В крестьянском быту могло быть несколько типов одежды или поведения (например, специальное поведение в церкви), но это приводило лишь к тому, что возникало несколько «своих», не требующих учителей и передаваемых простым подражанием, типов поведения. В дворянском же быту возникала сложная система обучения, в том числе и словесного, не ориентированного на простое подражание. Процесс этот зашел столь далеко, что «естественное» и «искусственное» («свое» и «чужое») могли меняться местами – в 1812 году многие столичные дворяне вынуждены были обучаться русскому языку как чужому. При этом возникала интересная картина: молодой дворянин, обучающийся своему родному языку как чужому (ср. пушкинские слова в «Евгении Онегине» о дамах: «И в их устах язык родной // Не обратился ли в чужой»), одновременно все же овладевал французским языком как письменным («правильным») и учился устному русскому языку, который продолжал считать «неправильным», «мужицким». Это противоречие, казалось бы, снялось, когда под влиянием А. Шишкова и патриотических настроений 1812 года распространилось в дворянском обществе изучение русского и церковнославянского языка. Они начали проникать в детское воспитание. Но от этого положение только усложнилось: ученик получал два книжных языка (обучение русскому языку как иностранному казалось многим повышением его общественного престижа) и еще один, третий – устный язык игр с дворовыми детьми и разговоров с няней.
Для того, чтобы оценить элементы театральности в бытовом дворянском поведении в полной мере, стоит привести себе на память поведение «нигилиста» 1860-х годов, для которого идеалом являлась «верность себе», неизменность жизненного и бытового облика, следование одним и тем же нормам в семейной и общественной, «исторической» и личной жизни. Требование «искренности» подразумевало отказ от подчеркнуто-знаковых систем поведения и, одновременно, ликвидировало необходимость перерывов для того, чтобы «побыть самим собой».
Дворянский быт конца XVIII – начала XIX века строился как набор альтернативных возможностей («служба – отставка», «жизнь в столице – жизнь в поместье», «Петербург – Москва», «служба военная – служба статская», «гвардия – армия» и пр.), каждая из которых подразумевала определенный тип поведения. Один и тот же человек вел себя в Петербурге не так, как в Москве, в полку не так, как в поместье, в дамском обществе не так, как в мужском, на походе не так, как в казарме, а на балу иначе, чем «в час пирушки холостой» (Пушкин). В крестьянском быту поведение менялось в зависимости от календаря и цикла сельскохозяйственных работ. В результате этого тип поведения в меньшей степени сохранял индивидуальность[235], традиция и коллективность играли в крестьянском поведении гораздо большую роль. Дворянский образ жизни подразумевал постоянную возможность выбора. Одновременно, если крестьянин практиковать «некрестьянское» поведение не имел физической возможности, то для дворянина «недворянское» поведение отсекалось нормами чести, обычая, государственной дисциплины и сословных привычек. Нерушимость этих норм была не автоматической, но в каждом отдельном случае представляла собой акт сознательного выбора и свободного проявления воли. Однако «дворянское поведение» как система не только допускало, но и предполагало определенные выпадения из нормы, которые в переводе на «язык сцены» равнозначны были антрактам в спектаклях. Система воспитания и быта вносила в дворянскую жизнь целый пласт поведения, настолько скованного «приличиями» и системой «театрализованного» жеста, что порождала противоположное стремление – порыв к свободе, к отказу от условных ограничений. В результате возникала потребность в своеобразных отдушинах – прорывы в мир цыган, влечение к людям искусства и т. д., вплоть до узаконенных форм выхода за границы «приличия»: загул и пьянство как «истинно гусарское» поведение, доступные любовные приключения и, вообще, тяготение к «грязному» в быту. При этом, чем строже организован быт (например, столичный гвардейский быт во времена Константина Павловича), тем привлекательнее самые крайние формы бытового бунта. В эпоху Александра I, когда гвардия пользовалась относительной