Натан Эйдельман - Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
Ник. Ал. Бестужев: как в некоем тюркском ханстве, нас бросят в мешок с пчелами.
Свистунов: как в Бухаре, где обреченного сажают в подземелье под конюшнею эмира, а пол в конюшне решетчатый, и нечистоты постепенно заполняют ужасный подвал.
Пущин Ив. Ив.: как в Запорожской Сечи — осужденного привязывают к столбу, рядом кладется дубинка, хлеб, вода. Каждый прохожий может ударить или угостить хлебом, водой; или сначала ударить, потом угостить. Так продолжается в течение пяти суток. Если выдержал — иди на все четыре стороны.
Способ Невзорова — выйти на свободу.
Ив. Ив. имеет в виду занятную историю, случившуюся в конце XVIIIстолетия: известный вольнодумец и масон Невзоров схвачен «именем государыни», но не верит: «Государыня не могла распорядиться о невинном человеке»,
— Да вот ее печать!
— Можно и подделать.
— Да мы тебя к самой государыне доставим.
— Можно переодеть, разыграть.
Доложили Екатерине. Она посмеялась — махнула рукой, велела отпустить (под надзор, конечно).
Смех — помощник, союзник, заговорщик, хитро соединяет нас с судьями, даже палачами.
Распространяю свой способ: вообразить себя на их месте, а их — на своем. С моим генералом Чернышевым очень помогало, с мерзавцем, прости Е. И.; в первый раз, кажется, не удержался: но я так тебе скажу — если вдруг последовало бы царское веление нас всех действительно в мешок с пчелами или в бухарский подвал спустить, — после такого царского приказа всех генералов наших следственных пришлось бы тотчас переменить (или предварительно хорошенько переучить). Всех, кроме Александра Ивановича Чернышева. Его не пришлось бы менять: не для нашего века он родился — ему бы в I век, к Тиберию, или в XVI — в инквизиторы, а в XIX, боюсь, прозябнет.
Обсуждение моего способа. Глебову другой прием помогает: вообразить подобных себе узников — римских, египетских, французских тамплиеров, гишпанских еретиков: и вроде бы «на миру смерть не страшна».
Перечитав последние страницы, опять вижу, насколько мой Шлиссельбург потеснил мою же Петропавловскую. Но в Шлюшине — уже приговорены, дожидаемся только отправки, в Алексеевском же равелине еще гадаешь — «а вдруг убьют, а вдруг помилуют, а вдруг, а вдруг…».
Поэтому надо поведать не только о светлом, но все же и о тяжком, да самому покаяться, ибо не всегда умел выдержать свою линию, хотя очень старался и, кажется, кое-чего добился.
29 октября. Никита Козлов
Никита Тимофеевич явился рано, мы обнялись, он говорит, что хорошо меня помнит с коломенских времен, когда еще происходила известная баталия с Модестом Андреевичем Корфом.
С 1817 по 1820 год Александр Сергеевич Пушкин со всем семейством своим жил в петербургской Коломне, недалеко от Калинкина моста — в одном доме с Корфом. «Баталию» же Ив. Ив. в дальнейшем своем рассказе не обойдет.
Козлов высокий, с меня, и седой.
За чаем и после старик мне немало рассказал — память и на 81-м году имеет драгоценную, не лишенную, правда, странностей. Любит перескакивать с одного сюжета на другой, к тому же — склонен к неожиданной фантазии, сдобренной некоторым причудливым стихотворством (утверждает, будто заразился когда-то рифмами от бывшего своего хозяина).
По привычному уж правилу записываю забавные байки Никиты Тимофеевича: пишу так, как запомнились, — но, разумеется, лишь отчасти воспроизводя тон и простонародный язык его.
Узнав, что я, как и Пушкин, родился в мае, Н. говорит, что всегда как случится неприятность, так успокаивал хозяина: «Родился в мае, век маяться».
Никита помнит Пушкина не то что с первых дней, — с первых часов его жизни и рассказывает, как Ирина Родионовна (он только так величает покойную няню) толковала о «занавесных пушкенятах», ибо новорожденным занавешивали платком глаза во время кормления, чтоб не косили в сторону и навсегда косыми не остались.
Н. Т. старше Александра Сергеевича на 21 год. Мальчишкой в Болдине еще видел страшного старого барина Льва Александровича. О его злодействах А. С. рассказывал во всех подробностях и как будто с известным сочувствием.
Затем Никиту приставили к молодому барину Сергею Львовичу, и с тех пор он при нем остался около 50 лет, до самой кончины С. Л. в 1848 году — «ценили очень за благообразие». К тому же, не чуждаясь Вакха, Никита владел редкостным искусством — никогда не пьянеть. Именно за это качество и был сочтен наилучшим дядькою для Александра Сергеевича, как только мальчика выпустили из женских рук. Нечаянно выбор оказался хорошим!
— Баб-то, — объяснил мне свою ценность Н. Т., — баб-то в доме хватало! Надежда Осиповна распоряжалась, Ирина Родионовна делала по-своему, Мария Алексеевна всех поправляла.
Шум, непорядок, Сергей Львович за голову схватится, целую речь по-французски и прочь бежит, тут я барчука подхвачу — и в город!
Бабушка поэта Мария Алексеевна Ганнибал жила в доме Пушкиных после своего развода с неистовым двоеженцем Осипом Абрамовичем Ганнибалом. По сохранившимся домашним преданиям, именно бабка выучила Ал. Серг. настоящему русскому живому языку. Ее письмами Пушкин вместе с Дельвигом восхищался в Лицее (увы, бесценные бабушкины листки, кажется, не сохранились). Похоронена М. А. (умершая в 1818 году) в Святых горах, рядом с бывшим супругом, после смерти с ним соединившись.
Всю Белокаменную исходили с Александром Сергеевичем: на Ивана Великого и в Сокольники, и к Воробьевым. Той Москвы уж нет, сгорела в 12-м, а уж после, в Одессах, мы, бывало, с Александром Сергеевичем пускаемся будто гулять по Москве, и барин частенько просит меня: «Пойдем к Харитонью или в Поварскую».
Меж тем настало время А. С. ехать в Лицей, а Никите в ту пору вышло дозволение жениться. Он хорошо помнит прощание с молодым барином и как «бабы пушкинские» (то есть тетки и бабка) сунули мальчику 100 рублей «на орехи», а дядюшка Василий Львович, сопровождавший племянника в Петербург, сверкнул глазом на те деньги, а увидав, что Никита заметил, подмигнул ему хитро. Василий Львович, как только карета тронулась, одолжил у племянника эти сто рублей — кажется, никогда и не вернул.
Шесть лет Александр и Никита не виделись, а затем уж Никита, как самый спокойный из всей забубенной и развратной пушкинской дворни, был опять приставлен к 18-летнему выпускнику Царскосельского лицея и чиновнику 10-го класса, при иностранной коллегии состоящему.
Тогда-то поселились в Коломне, где я, как и другие лицейские, впервые увидал дядьку моего Пушкина. То было 41 год назад.
А нынче Никита спросил, жив ли мой Алексей, и прослезился в память о «моем Никите» (еще не познакомясь, я и Пушкин жили по одной заведенной формуле: «благородный мальчик — крепостной дядька»).
Пока мы, бывало, веселимся в Коломне, Никита с Алексеем состязаются — да на копейку или пирожок — кто больше стихов знает, в особенности стихов А. С; и поскольку Никита проигрывать не желал, то к каждой встрече с Алексеем подбирал или сочинял даже стишок. Иногда объявлял, что это «барина сочинение», но чаще загадочно отмалчивался. Мой человек завидовал пушкинскому, а тот утешал:
— Горшок котлу завидовал, а оба черны!
Алексей долго подвоха не чуял, пока однажды не пересказал мне произнесенного Никитою пушкинского сочинения, а тут уж мы все, и Пушкин, и сам добродушный Никита чуть со смеху не померли.
Никита же и сейчас тот стих помнит:
Я с завистью смотрю на розовый цветок,Который грудь твою, Филиса, украшает.Хотя лежа на ней, цветок и увядает,Но будет грудь твоя листка сего гробок.Я рад и сам цветком, Филиса, обратиться,Я рад бы был тебе в уборы пригодиться,С весельем на твоих грудях бы и завялИ сто раз умереть в гробке таком желал!
Старик еще прибавил, что, когда все ушли, А. С. ему пенял: «Ладно бы сам сочинил, но приписал мне какие-то старинные вирши — признавайся, откуда взял».
Никита повинился, что списал у одного человека из тетрадки, там значилось — сочинение господина Хераскова Михаилы Матвеевича. Пушкин обнял его — стих-то, говорит, ненапечатанный, не послать ли тебя, Никита, в Общество словесности речь произнесть?
«Вообще, — вспоминает слуга о хозяине, — мы с ним никогда и не ссорились».
Известная история с Корфом в откровенном изложении Никиты Козлова выглядела так: Никита, сильно приняв очищенной, был как раз послан от Пушкиных к соседям и ворвался в Корфову квартиру чуть резвее обычного; Модест Андреевич, не оценив ценнейшего никитиного свойства, неопьяняемости, маленько прибил гостя и выпроводил вон. Охая и сильно жалуясь, Никита вернулся и рассказал Пушкину о случившемся. Александр Сергеевич так разгневался, что помчался к Корфу и, чуть Модиньку не избив, послал вызов, Корф, однако, отвечал: «Я не Кюхельбекер», а затем, хоть и помирились, но все же известное охлаждение навсегда осталось.