Молчание старца, или Как Александр I ушел с престола - Леонид Евгеньевич Бежин
Поэтому именно он, Феодор Козьмич, и допускает неточность с Меттернихом, – маленькую неточность, исправлять которую нельзя…
Я же описываю Александра таким, каким он был 31 марта 1814 года; эта дата стоит в ряду его самых главных – сакральных, – дат: 11 марта 1801-го, 31 марта 1814-го и 19 ноября 1825-го. 11 марта был убит Павел, а через тринадцать лет и двадцать дней, 31 марта, Александр с войсками вступил в Париж. Наверняка тогда, в 1814-м, он мысленно сопоставлял эти две мартовские даты, и вторая казалась искуплением первой, оправданием его перед отцом как государем, ведь в те роковые, страшные дни 1801-го он лишь в этом видел свое возможное оправдание за все содеянное заговорщиками: совершить подвиг, облагодетельствовать, осчастливить Россию и прочие народы. Осчастливил, спас Европу от тирана, освободил Париж. Оправдался перед государем, а перед отцом? Для этого понадобилось еще 19 ноября: перед отцом оправдаться мог не Александр, а Феодор Козьмич, для этого требовался не подвиг, а подвиг, – подвиг на монашество, на старчество, на узкий путь. И это тоже их разделяет, и тем не менее они – едины.
Едины, и я описываю, – я, опоздавший очевидец или явившийся слишком рано свидетель. Свидетель тех событий, которые еще не произошли, но я уже знаю о них, поскольку «различие между прошлым, настоящим и будущим всего лишь иллюзия, хотя и очень стойкая», как выразился один из величайших умов двадцатого века. Я эту иллюзию развеял, и обнажилась истина – та, которая вне различий. Прошлое, настоящее и будущее соединились, и точка их соединения – пространство. Поэтому меня нет, но я – везде. Нет в том времени, которое обозначено датой 31 марта, но я везде в пространстве…
Вот я в замке Бонди, где ранним утром, еще лежа в постели, Александр получил от графа Орлова подписанную накануне капитуляцию Парижа.
«День уже занимался, когда депутация готова была отправиться. Я сел на лошадь и повел ее в Бонди чрез наши биваки, представлявшие огромную массу огней, при свете которых солдаты, уже отдохнувшие, чистили ружья и приготовлялись торжествовать последний акт страшной борьбы, только что приведенной к концу. Приехавши в главную квартиру, я ввел депутатов в большую залу замка и велел уведомить об их прибытии графа Нессельроде, который тотчас к ним явился. А сам я пошел прямо к государю, который принял меня, лежа в постели:
«Ну, – сказал он мне, – что вы привезли нового?»
«Вот капитуляция Парижа», – отвечал я.
Император взял ее и прочел, сложив бумагу и, положив под подушку, сказал:
«Поцелуйте меня; поздравляю вас, что вы соединили имя ваше с этим великим происшествием».
Так описывает эти события в своих воспоминаниях сам Орлов. Сбылось! Париж капитулировал!
Из замка Бонди Александр выехал в восемь утра, лишь только забрезжил белесый рассвет, очертания предметов, фигуры людей выступили из рыхлой темноты и стали отчетливо различимы для глаза. Он и готов, и не готов ко всему, что принесет ему этот день, слишком небывалым, невообразимым и в то же время будничным все кажется: обозы, всадники, часовые, а впереди – Париж. Да, через три часа их встретит Париж! На Александре мундир лейб-гвардии казачьего полка с высоким, шитым золотом воротником, с голубой лентой ордена Андрея Первозванного, пересекающей грудь. На плечах – тяжелые золотые эполеты, его стан стягивает черный пояс. Над зеленой треуголкой развевается пышный белый султан.
По пути к нему присоединились верные (и такие неверные, много раз изменявшие!) союзники, спутники в боевых походах, остановившиеся на ночлег неподалеку, – прусский король Фридрих-Вильгельм III и князь Шварценберг, грузный, обрюзгший, не отличавшийся кавалерийской выправкой, сидевший в седле, словно куль с мукой. И я слышу, как Александр, незаметно указывая на князя, неуклюжего всадника, незадачливого полководца, обладавшего завидным умением сдавать самые выгодные позиции, вполголоса по-русски говорит Ермолову: «По милости этого толстяка не раз у меня ворочалась под головой подушка». Затем, помолчав с минуту, царь спросил о том, о чем мог позволить себе спросить лишь в минуты особой откровенности с подчиненными: «Ну что, Алексей Петрович, теперь скажут в Петербурге? Ведь было время, когда у нас, величая Наполеона, меня считали простачком». Ермолов даже смутился оттого, что почувствовал себя невероятно, незаслуженно польщенным: «Слова, которые я удостоился слышать от вашего величества, никогда еще не были сказаны монархом своему подданному».
За этими фразами – два чувства. Это с удивительной тонкостью уловил Сергей Михайлович Соловьев (можно сказать, подхватил эти чувства Александра на кончик пера), наш знаменитый историк, который к тому же показывает себя глубоким психологом. И поскольку сами фразы особенные (Александр такие редко себе позволял), и произнесены они перед вступлением в Париж, я позволю себе целиком, без сокращений, привести полторы странички из книги Соловьева, передающих самую суть переживаний русского императора.
«В такие минуты дух главного исторического деятеля, каким был Александр, переполнялся впечатлениями настоящего и прошлого в их тесной, необходимой связи. Александр имел нужду высказаться, освободиться от этой тяжести впечатлений, и, разумеется, он выскажет то, что для него в эти минуты представляет главное, существенное, что больше всего занимает его дух. Он высказывается невольно; чрез несколько времени, успокоившись от волнения, придя, так сказать, в себя, он бы не сказал этого не только другим, он бы и самого себя постарался убедить, что не то должно быть для него на первом плане, не то должно преимущественно занимать его. В описываемые минуты Александру представилось его прошлое со дня вступления на престол, когда он явился провозгласителем великой идеи успокоения Европы от революционных бурь и войн, идеи восстановления равновесия между государствами, правды в их отношениях, при удовлетворении новым потребностям народов, при сохранении новых форм, явившихся вследствие этих потребностей.
В этой Европе, пережившей страшную, неслыханную бурю,