Натан Эйдельман - Мгновенье славы настает… Год 1789-й
В пушкинской повести “Арап Петра Великого” между прочим находим:
“На ту пору явился Law; алчность к деньгам соединилась с жаждой наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей”.
Поразмыслив и поискав, утверждаем: молодость бабушки Анны Федотовны, “Пиковой дамы”, шестьдесят лет спустя ассоциировалась для многих с карамзинскими “Письмами русского путешественника” — одной из самых популярных, “хрестоматийных” в ту пору книг. Как не вспомнить уже процитированные во второй части нашего повествования суждения аббата Н. о том, что“французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во времена Людовика XIV веселились”, что “Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство и любезность… превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков”.
В “Пиковой даме” молодая графиня (будущая бабушка) как будто сходит с карамзинских страниц, где в предреволюционном Париже “молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство грации, искусство нравиться”, и было совершенно непонятно — “к чему бы наконец должны были прибегнуть от скуки, если бы вдруг не грянул над ними гром Революции”.
Продолжим же чтение того места из первой главы пушкинской повести, где бабушка проигралась и приказывает дедушке заплатить.
“Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкина дворецкого. Он ее боялся, как огня; однако, услышав о таком ужасном проигрыше, он вышел из себя, принес счеты, доказал ей, что под Парижем нет у них ни подмосковной, ни саратовской деревни, и начисто отказался от платежа. Бабушка дала ему пощечину и легла спать одна, в знак своей немилости.
На другой день она велела позвать мужа, надеясь, что домашнее наказание над ним подействовало, но нашла его непоколебимым. В первый раз в жизни она дошла с ним до рассуждений и объяснений; думала усовестить его, снисходительно доказывая, что долг долгу рознь и что есть разница между принцем и каретником”.
Бабушка, прожившая в Париже за полгода полмиллиона, и “бунтующий дедушка” — это как бы легкая пародия на бунт (Пугачевское восстание!), который зрел в это время в России и вскоре дойдет до саратовских имений графа и графини. Бабушка снисходительно объясняет дедушке, что есть “разница между принцем и каретником”, но ведь все знают, что лет через двадцать парижские каретники возьмутся за принцев. Партнер бабушки по картам герцог Орлеанский не доживет нескольких лет до падения Бастилии, но именно его сын, Филипп, которого мы уже упоминали, будет именоваться “господином Эгалите”, проголосует за смертную казнь своего близкого родственника Людовика XVI и потом сам сложит голову на эшафоте, внук же бабушкиного партнера и сын “гражданина Эгалите”, Луи Филипп, как раз в 1830 году (за три года до написания “Пиковой дамы”!) взойдет на французский престол.
Сегодня эти сопоставления далеко не очевидны; в пушкинскую пору — едва ли не тривиальны…
Шестьдесят лет спустя…
Пройдет немного времени, и сойдут со сцены люди вроде московского генерал-губернатора Дмитрия Голицына, который (по словам Вяземского)“видит во французских делах (1830) второе представление революции (1789). Смотрит он задними глазами… Он все еще упоминает о нынешнем как об XVIII веке…” (Любопытно, что Д. Голицын был сыном Натальи Голицыной, в которой находили прототип “Пиковой дамы”; мы уже упоминали об этом семействе, когда речь шла о выезде русских из революционного Парижа.)
В повести Пушкина — там, где Германн идет в спальню престарелой графини, — его снова окружают “призраки” 1770–1780-х годов: Монгольфьеров шар, Месмеров магнетизм, мебель, которая стоит около стен “в печальной симметрии”, портреты работы старинных мастеров, фарфоровые пастушки, старые часы… Обрисовав в предшествующих главах отвратительный образ старой, равнодушной графини и как будто грустно посмеявшись над ее временем, Пушкин затем постепенно “ведет партию” против Германна и за графиню. Старуха, за которой подсматривает Германн, “в спальной кофте и ночном чепце: в этом наряде, более свойственном ее старости, она казалась менее ужасна и безобразна”; молодой инженер, требующий секрета трех карт, постепенно утрачивает человеческое; Пушкин пишет, что он “окаменел”. Между тем графиня вызывает все большее сострадание; перед гибелью она пытается урезонить пришельца:
“— Это была шутка, — сказала она наконец, — клянусь вам! это была шутка!
— Этим нечего шутить, — возразил сердито Германн, — вспомните Чаплицкого, которому помогли вы отыграться.
Графиня видимо смутилась. Черты ее изобразили сильное движение души, но она скоро впала в прежнюю бесчувственность…”
Германн убивает ее из корысти, в то время как некогда она щедро открыла свой секрет некоему Чаплицкому, по-видимому, повинуясь живому чувству (оттого и смутилась).
Мир феодальный, согласимся, на этих страницах выглядит значительно привлекательнее буржуазного; а разве Пушкин не вздыхает, не жалеет невозвратимую веселую старину, разве не хотел бы вернуться “лет на шестьдесят назад”?
Да, да… и, конечно же, нет! Разумеется, поэт мыслит исторически, отлично понимает безвозвратность прошедшего. Если он сожалеет о старинном рыцарстве, чести, некоторых сторонах прежнего просвещения, то хорошо помнит, какой ценой все это достигалось и что явилось возмездием…
Но каков же новый, торопливый, суетящийся мир инженера Германна?
За три года до окончания “Пиковой дамы” важнейшие ее идеи были уже “отрепетированы” в другом сочинении, поэтическом, создавая которое Пушкин, возможно, не подозревал, что и там уже зарождается будущая повесть!
Престарелый князь Юсупов, герой стихотворения “К вельможе” (тот самый, что обедал с Екатериной в день “девятого термидора”), “лет шестьдесят назад” видел те же салоны и балы, что графиня Томская:
…увидел ты Версаль.Пророческих очей не простирая вдаль,Там ликовало все. Армида молодая,К веселью, роскоши знак первый подавая,Не ведая, чему судьбой обречена,Резвилась, ветреным двором окружена.Ты помнишь Трианон и шумные забавы?..
Королева Мария-Антуанетта — “Армида”, которой осенним днем 1793 года идти на эшафот.
Затем вельможа — свидетель великих событий, переменивших историю Европы:
Все изменилося. Ты видел вихорь бури,Падение всего, союз ума и фурий,Свободой грозною воздвигнутый закон,Под гильотиною Версаль и ТрианонИ мрачным ужасом смененные забавы.
Великая французская революция, затем — Наполеон…
Пушкин далек от того, чтобы подвести итог, определить окончательный смысл всех этих событий Ему ясно, что “преобразился мир при громах новой славы”, но это преображение породило новый человеческий тип.
Стендаль, между прочим, писал о дворе Наполеона I:
“Празднества в Тюильри и Сен-Клу были восхитительны. Недоставало только людей, которые умели бы развлечься. Не было возможности вести себя непринужденно, отдаваться веселью; одних терзало честолюбие, других — страх, третьих волновала надежда на успех”.
К этому же спешащему, нервному типу относится и Германн, о котором нельзя было даже сказать, — “разучился веселиться”, ибо, кажется, никогда этого не умел…
Свидетелями быв вчерашнего паденья,Едва опомнились младые поколенья.Жестоких опытов сбирая поздний плод,Они торопятся с расходом свесть приход.Им некогда шутить, обедать у Темиры…
“Им некогда шутить” — “этим не шутят!”: в мире Германна все больше торопятся “с расходом свесть приход”; скучная, жадная, “страшная” (карамзинское слово) карточная игра; и рядом — предчувствие нового грядущего взрыва, который будет не слабее французского; взрыва, что похоронит уже и эту торопливую цивилизацию, как прежний похоронил “Версаль и Трианон”.
Впрочем, еще не известно, скоро ли будущий катаклизм, а пока что приближаются, наступают Германны…