Георгий Метельский - Доленго
Зыгмунт добился своего: телесные наказания, палочная дисциплина в армии были заклеймены представителями всех участвовавших в конгрессе стран.
В перерыве к Сераковскому подошел Вернадский:
- Поздравляю... Полный триумф! Расшевелить такое скучное и строгое общество - о, на это способен только такой убежденный человек, как вы!
Кто бы мог подумать, что год, целый год пролетит так быстро! Впрочем, что год - вся жизнь мчится, как на курьерских, быстрей, чем казенная бричка, на которой его везли в Оренбург. Кажется, так недавно он сошел на туманный берег Англии, а уже позади остались и Франция, и Пруссия, и Австрия, и Италия, остров Капри, куда он ездил для того, чтобы встретиться с Гарибальди.
Сераковский совсем перестал видеть сны, должно быть, от усталости, но стоило ему закрыть глаза, как немедленно возникали перед ним написанные писарским почерком отчеты, которые он изучал в архивах, судебные заседания, напудренные парики и черные мантии английских судей, тюрьмы. В Лондоне он первой осмотрел полковую военную тюрьму. Был разгар рабочего дня. Арестанты поднимали с земли тяжелые валуны и уносили их за круглое здание в центре тюремного двора. Навстречу шли другие арестанты с камнями. Все делалось строго по команде и в полнейшем молчании.
- Они что-либо строят? - спросил Сераковский у тюремщика.
- Нет, перетаскивают камни с места на место.
- Но зачем этот бессмысленный труд, никому не приносящий пользы? воскликнул Зыгмунт.
Благодаря своему знакомству с военным министром ему удалось побывать в знаменитой Ньюгетской тюрьме, самой старой тюрьме Лондона, расположенной в Сити. Ему показали камеру, откуда уводят осужденных на казнь, и выставленные здесь же отвратительные слепки с голов повешенных. В этой тюрьме заставляли работать по-настоящему, а лодырей наказывали тем, что морили голодом... Потом были другие тюрьмы Лондона... Тюрьмы Франции, Пруссии, Австрии. Сераковского интересовало все об уголовном наказании судоустройство и судопроизводство, быт осужденных, их перевоспитание.
Из каждого города, где он останавливался, Зыгмунт слал в Петербург подробные отчеты обо всем виденном. Их сначала получал Ян Станевич, работавший помощником библиотекаря в академии. Он слегка причесывал взъерошенные и не всегда безопасные высказывания своего друга и лишь после этого отправлял письма в штаб.
Недавно Сераковский отослал последнее письмо из Вены. Теперь уже совсем скоро отъезд. Странное дело, год назад он так мечтал об этой поездке, о новых странах, а теперь все чаще тосковал по родине, по Петербургу. Невольно вспомнился август прошлого года, прощание с Герценом, его слова: "Как я вам завидую, вы увидите Россию. Если бы мне теперь предложили на выбор мою теперешнюю скитальческую жизнь или сибирскую каторгу, то, мне кажется, я бы без колебаний выбрал последнюю".
Время было насыщено событиями, радостными и грустными известиями с родины.
Тринадцатое февраля. "Крамола выведена на улицы Варшавы"... Царские войска расстреляли манифестацию в Краковском предместье... В Варшаве организован тайный Центральный национальный комитет - правительство будущей свободной Польши... Что, если это начало? Начало освобождения Польши? А он здесь, в Париже. Какая несправедливость!
Двадцать шестое февраля. Смерть Шевченко... Зыгмунт бродил по уснувшему Парижу, вспоминая "батьку", последнюю встречу с ним. "Горе мне, горе!" - твердил он, запоздало каясь и коря себя за то, что перед отъездом из Петербурга так и не выбрал времени заскочить в Академию художеств к Шевченко.
Начало марта. Он приехал в Лондон за обещанными отчетами о деятельности военного министерства и немало удивился, увидев иллюминацию на улицах. Был освещен огромный транспарант: "Сегодня 20 миллионов рабов получили свободу". Каким-то чудом угадав, что он из России, его бросились поздравлять совсем незнакомые люди. "Как, неужели вы ничего не знаете? На вашей родине отменено крепостное право!"
На это событие откликнулся Герцен: "Если б было возможно, мы бросили бы все и поскакали бы в Россию. Никогда не чувствовали мы прежде, до какой степени тяжела жертва отсутствия".
И вот, словно внемля этим словам Искандера, он "поскакал" в Россию. В Вене, когда он уезжал оттуда, стояла жара. Только что закончился съезд юристов, где его пылкая речь в защиту прав солдата была встречена восторженно и все последующие ораторы вспоминали о ней, а один из видных генералов, выступая, несколько раз сказал о нем "мой гениальный друг". Это было приятно, лестно, его даже оставляли работать в Австрии, но он, конечно, отказался, как отказался раньше и от предложения лорда Росселя покинуть русскую службу и при его поддержке добиваться свободы Польши.
- Спасибо, - ответил он тогда, - но мне кажется, что за свободу Польши лучше бороться в России.
Глава четвертая
В Петербурге его встретил на дебаркадере Ян Станевич.
- Ну, наконец-то, наконец-то! Ты даже не представляешь, как я по тебе соскучился! - сказал Ян.
Стояла белая ночь, такая светлая, что можно было читать, не зажигая огня. Спать так и не ложились, а просидели до утра за разговорами и бутылкой доброго французского вина.
- Ну, рассказывай, что хорошего в Париже? В Лондоне? В Вене?
- Нет, лучше расскажи сначала ты, что нового?
- За границей, наверное, лучше знают, что происходит в Польше.
- Представь себе, нет. Сведения скупы и часто нелепы.
- Что же тебе сказать? Ты о панихиде в костеле слышал?
- Краем уха.
- В общем, это было сразу же после смерти Тараса. - Станевич глубоко вздохнул и посмотрел на распятие в углу.
- Ты был на похоронах батьки?
- Конечно... На похоронах и объявили, что назавтра состоится реквием в память убитых в Варшаве. Костел святой Екатерины был полон. Пришел Костомаров, многие другие профессора. Вместе со всеми пели гимн. После этого арестовали нескольких наших студентов. Тогда русские студенты послали в Третье отделение письмо или как его назвать...
- Не важно... Что было в том письме?
- Могу процитировать, ибо письмо это лежало в студенческой библиотеке и я его читал: "Мы, нижеподписавшиеся, были первого марта на реквиеме в память убитых в Варшаве, участвовали в пении национального польского гимна и потому просим считать нас равно ответственными вместе со студентами из поляков". И внизу триста русских подписей.
- Ай да молодцы! - воскликнул Сераковский.
- Конечно, молодцы... Арестованных-то выпустили после этого.
- Что еще нового?
- Нет уж, уволь! - Ян протестующе замахал руками. - Теперь твоя очередь рассказывать. Ты видел Мерославского?
- Видел - это не то слово, я много разговаривал с ним. Он, несомненно, очень любит Польшу. Я ценю его отвагу, его участие в революции. И в то же время он так далек от реальности, настолько оторвался от родины за годы эмиграции, что потерял истинное представление о ней. Расскажи ему про русских студентов, подписавших письмо, - не поверит, скажет, что это чепуха, такого не может быть, что с русскими нам не по пути.
- Да, чуть не забыл, - перебил Ян. - Могу тебя если не обрадовать, то ошеломить. Твоими письмами интересовался сам государь император. Это мне Обручев сказал... Все шло по цепочке. Я относил твои писания в штаб, оттуда их препровождали военному министру, а тот, оказывается, давал царю. На каждом твоем рапорте есть собственноручная его пометка: "Дай бог, чтоб и у нас так было". Это, если ему что нравилось из заграничных порядков.
- "Царь как бог всемогущ, как сатана коварен", - повторил Сераковский слова Мицкевича.
Белая ночь незаметно перешла в утро, и Сераковский начал собираться чистить парадный мундир и складывать какие-то бумаги.
- Ты куда это? - удивился Станевич.
- Как куда? На работу, конечно.
- Нет, ты действительно фанатик, - добродушно упрекнул его Ян. Подожди хоть день, отдохни с дороги.
- Милый Ян! Я не могу ждать. Мне надо столько сделать!
Больше, чем когда бы то ни было, Сераковский был полон энергии. Ему не терпелось скорее явиться в свой департамент и докладывать, писать, кричать о том, что телесные наказания - зло, подлежащее уничтожению! На страницах "Современника" и "Морского сборника" недавно появились статьи на эту тему. В публичных выступлениях, дискуссиях, в частных разговорах все решительнее и чаще высказывались против шпицрутенов и розог.
То, что заграничные рапорты Сераковского соизволил читать сам государь, создавало Зыгмунту авторитет в глазах начальства, и теперь в Генеральном штабе твердо знали, на каком деле надо его использовать.
В мае 1861 года Сухозанет был смещен. Правда, горькую пилюлю подсластили, назначив его наместником Царства Польского. (По этому поводу кто-то сложил песенку: "Царь сказал Сухозанету: "Ведь тебя уж хуже нету, поезжай же, на смех свету!"") Военным министром стал Дмитрий Алексеевич Милютин. Об этом Сераковский узнал еще в Париже, в русском посольстве, и обрадовался: он рассчитывал на сочувственное отношение нового Министра к своим идеям - и не ошибся в этом. В числе первых, кого пригласил к себе Милютин по вопросу о реформе военно-уголовного законодательства, был Сераковский.