Коллектив авторов - Историческая культура императорской России. Формирование представлений о прошлом
Опора на немецкие источники была в XIX веке своего рода традицией для духовных академий. Это касалось абсолютного большинства дисциплин. Но вот насколько творчески они перерабатывались, сказать однозначно нельзя. Известно, что митрополит Антоний (Храповицкий) открыто обвинял профессоров в «плагиатировании». Достаточно щепетильный Голубинский по такому пути пойти не мог, но все же позднейшая обрисовка им своего подхода к теме достаточно показательна. Окончательный вариант этого сочинения А.В. Горский отредактировал, применяясь ко вкусам митрополита Филарета. В своих «Воспоминаниях» Голубинский прямо пишет о том, что «везде, где встречается полицейское красноречие о благодетельности мер против еретиков и раскольников, оно принадлежит Горскому». Обидно, верно, было будущему академику, но у его наставника не было иных средств оградить своего подопечного от непредсказуемых решений архипастыря.
В 1868 году Голубинский подготовил большой труд «Константин и Мефодий, апостолы славян», который был удостоен Уваровской премии Императорской академии наук, но в свет так и не вышел. Причина этого понятна: Голубинский здесь на основании скрупулезного источниковедческого анализа поставил под сомнение историческую ценность паннонских и проложных житий Кирилла и Мефодия, отрицал прямое участие солунских братьев в христианизации болгар и т. д. В официозной синодальной среде эта позиция не могла рассчитывать на благосклонное отношение. Голубинский вспоминал, что «если бы дело было при митрополите Филарете, то нельзя было бы помимо его подавать сочинение на премию», а если бы он подал без ведома Филарета, то его постиг бы «тягчайший гнев».
Здесь надо заметить, что в «Воспоминаниях» Е.Е. Голубинского отношение митрополита Филарета к истории охарактеризовано особенно подробно и откровенно.
К памятникам истории митрополит Филарет относился варварски, оправдываясь в их истреблении тем, что они могли бы приносить вред. В библиотеке Вифанской семинарии есть раскольничья рукопись, представленная митрополиту Платону. На переднем белом листе митрополит Платон сделал замечание о том, что православному богослову трудно бороться с раскольничьими учителями, так как они смотрят на предмет с разных точек зрения. Филарет уничтожил этот лист, причем заметка Платона сохранилась на отдельном листке, который записал по памяти И.А. Вениаминов. Напечатана она еще у Снегирёва в «Жизни митрополита Платона».
Есть в Вифанской библиотеке другая рукопись, содержащая переписку митрополита Платона с Мефодием, епископом Тверским. В этой рукописи, отданной в Вифанскую библиотеку Петербургским митрополитом Никанором, Филарет повырезывал места из писем митрополита Платона, казавшиеся ему вольными. Наконец, он предлагал Синоду исправить «Историю русской Церкви» митрополита Платона, выпустив из нее фрагменты, казавшиеся ему неудобными[615].
Филарет прямо высказывался против того, чтобы допускать к церковным собраниям древних рукописей ученых из светской среды, под предлогом того, что «неосмотрительное употребление» старых книг «может произвести соблазн и дать пищу лжеучениям»[616].
Истоки подобного «партийного подхода» коренятся в духе петровских реформ. И становление подлинно научной истории Русской церкви требовало преодоления столь прагматического отношения к прошлому. Об этом уже говорили не только славянофилы. Голубинский ясно сознавал, что с кончиной Филарета (1867) забрезжил час освобождения церковно-исторической мысли из египетского пленения клерикально-монархической бюрократии. Но ему еще предстояло с ней столкнуться…
Один известный философ как-то заметил, что истины, которые долго замалчивают, становятся ядовитыми. Поражение в Крымской войне и смерть Николая I дали импульс критической волне в публицистике, которая тогда же и получила название «нигилистической»[617]. Отголоски таких настроений не могли не достигать семинарских ушей, отчасти санкционируя прежде немыслимые по жесткости суждения. И Голубинский не остался чужд подобным настроениям.
В его деятельности исторический критицизм достиг подлинного апогея. Молот его аргументов крушил самые распространенные исторические мифы и выбивал опоры из-под казавшихся доселе несомненными фактов. Голубинский был нравственный максималист, по духу своему напоминающий чем-то А.М. Бухарева[618]. Он не признавал никаких сделок с совестью, даже ради благой цели. При этом его идеал исторического метода конкретно персоналистичен. Историк становится и психологом, он воссоздает мотивацию действий исторической личности на основании строго выверенных фактических данных.
Согласно собственным словам Голубинского,
идеал истории требует, чтобы люди, составляющие преемства лиц иерархических, и вообще все исторические деятели изображаемы были как живые люди с индивидуальной личной физиономией и с индивидуальным нравственным характером каждого, поелику в истории, подобно действительной жизни, которую она воспроизводит, всякий человек имеет значение только как живая нравственная личность и поелику наше нравственное чувство ищет находиться в живом общении с историческими людьми и хочет знать, должны ли мы воздавать им почести или произносить над ними строгий, так называемый исторический суд[619].
Монументальный труд «Истории Русской Церкви» (Т. 1–2, 1880–1911), из которого Голубинский при жизни успел выпустить первый том в двух огромных книгах и первую половину следующего (вторая начала выходить под редакцией С.А. Белокурова), охватывает события до середины XVI века. За это сочинение автор получил степень доктора.
Как отметил Н.Н. Глубоковский,
систематический критицизм был основным научно-историческим постулатом Е.Е. Голубинского, conditio sine qua non самой правдоспособности всякого добросовестного исторического труда. Это было главнейшим стимулом всего ученого подвига и составляло эссенциальное качество всех его результатов. Можно смело сказать, что научная история у Е.Е. Голубинского есть сплошная и всецелая критика, которая захватывает собой решительно все, не исключая последних мелочей вроде начертания имени «Владимiр», которое он, по специальным разысканиям, предлагал писать «Владимир»[620].
В этой детали – весь Голубинский. В самом деле, «и десятеричное» изначально было лишь техническим приемом писца в конце строки, позднее обрело новые права под влиянием юго-славянской книжности. Но если из этих соображений указывать его подлинное место в XIX веке, надо и «юс большой» восстанавливать… А Голубинскому нет дела до «юса»: уже не столько как ученый, сколько как идеолог он желает укорить всю современность. Как писал тот же Глубоковский,
к ужасу большинства верующих и к недоумению многих ученых Голубинский <…> бестрепетно и категорически отверг летописную повесть о крещении св. Владимира и прямо объявил ее позднейшей легендой, как бы подрезывая корни и поражая в голову историческое начало христианства в России….
То есть речь шла не просто об исторической истине, а именно о провокативной форме ее выражения. При этом Н.Н. Глубоковский отдает дань «полной самостоятельности» и «всецелой оригинальности» Голубинского, все мнения и утверждения которого всегда формулировались и выражались лишь «по собственным искренним убеждениям»[621].
«В памяти всех своих слушателей, – писал Н.Н. Глубоковский, сам бывший студент Московской духовной академии, – этот профессор, ничуть не заботившийся о лекторских успехах, сохранился с благоговейной славой, что Е.Е. Голубинский – это сама историческая правда, неспособная прибавить хотя бы слабого звука сверх того, на что уполномочивают бесспорные фактические свидетельства. И такова вся его “История” в каждой строке, насколько подобная документальность была посильна для ученого человеческого самоотвержения»[622].
Недостаточность отечественных источников по истории Русской церкви Голубинский, как известно, восполнял византийскими, руководствуясь мыслью, что суждения по аналогии здесь вполне уместны и оправданны. Но Русь, несомненно, это не просто «копия» Византии, и такие далеко не второстепенные литургические события ее церковной жизни, как праздник Покрова, в Константинополе едва заметный, или перенесения мощей св. Николая в Бар-Град, вообще не имеющий прецедента в Византии, свидетельствуют об этом со всей очевидностью. Н.Н. Глубоковский писал, что
почтенный историк исходил из слишком крайнего недоверия ко всяким историческим источникам и, впадая иногда в мелочную придирчивость, пропускал без необходимой оценки весьма крупное, когда, например, характеризовал церковно-богослужебные и канонические порядки Киевского периода по так называемому Уставу митрополита Георгия, а проф. А.С. Павлов потом с несомненностью обнаружил, что это – документ неподлинный[623].