Павел Загребельный - Евпраксия
Чем дольше ехала Евпраксия по итальянской земле, тем быстрей пропадали радость и любопытство, тем заметней угнетали ее эти странные башни, растущие повсюду. Каждый богатый синьор ставил башню как знак могущества. Императрице перечисляли роды, что владеют башнями и здесь в Романии, Тоскане, Тревизо, Лациуме: Скала, Каррара, Висконти, Соффрединги, Торкарези, Убальдини, Герардинги. Всех не перечесть! Император Генрих IV брал города и замки, он должен бы разрушить башни, за непослушанье хозяев, но не делал этого: крепостные башни пригодятся - для обороны, а то и для тюрем, потому что императоры всегда заботятся о тюрьмах больше, чем о людях.
Верона пряталась в глубокой долине реки Адидже. Изгибы коричневых неистовых вод Адидже змеистым кольцом охватывали зубчатые стены и башни города. В глаза бросался розовый камень строений, золотисто светились высокие церковные колокольни, клокотала вода вкруг тяжелых каменных опор старого, еще римских времен моста, что соединял город с холмом Сан-Пьетро. Непробиваемы были стены, венчавшие холм, суровые башни стерегли императорский дворец, построенный, как вся крепость, неведомо кем и когда: то ли Цезарем, который даровал тысячу лет назад веронцам римское гражданство, то ли Остготом Теодорихом, то ли лангобардом Албуином, при которых Верона была главной королевской резиденцией. Генриху Верона тоже пришлась по сердцу, именно потому, как объяснял в послании к своей жене, он пожелал, чтоб сей город стал достойным местом пребывания императрицы в италийской земле на то время, пока ее император будет занят ратными трудами.
У подножия Сан-Пьетро ярко сверкала на солнце гигантская белая подкова римского амфитеатра. Белые каменные скамьи, несмелые кустики мирта меж камнями, обломки украшений, мраморные завалы до самого берега Адидже, - и внезапно из-за этих завалов прямо навстречу свите императрицы выкатилась исступленная толпа нагих людей.
Прыгали по камням, петляли среди кипарисов, бежали напрямик, мчались наперерез друг другу, молча, яростно, в диком непостижимом бешенстве кто, откуда, куда? Даже невозмутимый аббат Бодо, что держался оконь рядом с лектикой, в которой несли императрицу, не смог скрыть своего изумления. Произнес почти вслух: "Из ада иль в ад спешат эти смертные?"
Евпраксия расширенными от ужаса глазами смотрела на исступленных бегунов. От зрелища можно было сойти с ума, оно живо напомнило страшное сборище в крипте ночного собора, где навеки обесчещена была ее чистая душа, где надругались над Журиной, где растоптали все святыни, которые собирала в душе с рожденья и берегла старательно и заботливо. "Вильтруд! простонала императрица. - Не гляди! Закрой глаза! Отвернись!" А сама уже теряла сознание, темные круги вертелись перед глазами, бесконечные, безвыходные. Позор, стыд, конец всему!
Веронцы, что сопровождали императрицу от Пескьеры, малость обескураженные этой неожиданностью, пытались рассказать Евпраксии об этих голых бегунах. О, здесь нет ничего злоумышленного, одно лишь смешное. Каждый год устраиваются такие состязания бегунов с непременным условием: бежать надо нагишом. Победитель получает целую штуку зеленого сукна. Его торжественно заворачивают в зеленое сукно, просто заворачивают - вот в этом и юмор. Тот же, кто прибежит последним, получает петуха, которого (непременно голым!) он несет в город по римскому мосту Понте Пьетра. Очень смешно: голый с петухом в руках. О, веронцы любят смеяться. Пусть ее величество надлежащим образом оценит эту способность веронцев.
Толпа пробежала мимо, исчезла из глаз, будто ничего и не было, а у Евпраксии долго еще дрожала каждая жилочка. Пережитый ужас гнался за нею, оказывается, и сюда. И Гигантские горы ему не преграда. Не уберегут от него и эти граненые башни, ничто не убережет, если самой не найти в себе сил. А где взять их?
Прислушивалась, как тяжело ворочается, бьется в ней сын, ее кровь и кровь Генриха, хотя это не могло иметь никакого значения: новая жизнь росла в ней, новая жизнь принадлежала ей. Не что-то там круглое жило уже в ее чреве, ребенок, уже ребенок жил в ней, напоминал о себе, добивался внимания. Прислушайся к нему, забудь обо всем прочем, пренебреги всем прочим, стань над всем, превозмоги, возвысся, победи.
Евпраксия преодолела внезапную слабость, возникшую от зрелища голых бегунов, пыталась даже улыбнуться в ответ на рассказ веселого веронца, что ж, хотелось бы веселья в этом городе и себе, хотя какое там веселье после того, что испытала за горами, в Германии, в земле, название которой весельчаки веронцы насмешливо сокращают: Манья. И она, стало быть, императрица не германская, а просто: маньская? Император мог прозываться маньским - по праву: бешеным был и оставался "маньяком"... В самом деле веселый город Верона!
В дворцовых покоях суета; толклось без дела множество шумливых лентяев, путались под ногами то предупредительные, то слишком любознательные; не было конца спорам, как лучше устроить императрицу, как обеспечить ей покой и наилучшие условия для того высокого деяния, ради которого она сюда прибыла. По мрачным переходам сновали бритые аббаты, баронские жены, с кислой миной у каждой, появились какие-то мегеры темнолицые, столетние, беззубые и безголосые, - повивальные бабки-пупорезки, обмывальщицы: встречают они появление на свет божий новых людей, и они же провожают жизни прерванные.
Толклись там еще постоянно и рыцари, чьими лошадьми забиты были конюшни и крепостные дворы, то и дело они поднимали пыль на тесном четырехугольнике турнирного поля, желая ратной потехой развлечь истомленную императрицу, а может быть, и просто от нечего делать и от избытка сил. Приезжали и уезжали гонцы, долгие беседы с духовными особами вел аббат Бодо.
Евпраксия оставалась равнодушной ко всему, имперские дамы даже не смогли уговорить ее сшить собственноручно хотя б одну рубашонку для сына, а ведь так повелось издавна, и все, мол, молодые матери получали от этого величайшее удовольствие.
По утрам Евпраксия уходила в тот закуток двора, где между стеной и двумя четырехугольными башнями и палаццо чья-то заботливая рука высадила несколько прямых цветочных грядок, окружив их высокими кустами роз. С гор веял прохладный ветерок, крупная роса сверкала на зеленых листьях и лепестках цветов, остывший за ночь камень дышал свежестью, было тихо, пустынно, непередаваемо хорошо и просто, как в раю. Позади на цыпочках неслышно ступала Вильтруд, ее чистые-чистые глаза блестели, словно звездочки, казалось, что весь мир такой же чистый, пусть чуточку суровый, как башни каменные, но чистый, простой и понятный.
Днем начиналась дикая жара, из ломбардской равнины накатывала сухая едкая пыль, все живое пряталось в тень. Евпраксия забивалась в глубокие дебри каменного палаццо, там ждала ночи, ждала утра, ждала той минуты, когда... Не знала, как это происходит, никто ее не учил, никто не рассказывал, даже про чеберяйчиков на время забыла, они ведь, кажется, не знают такого священного состояния. Каждая женщина должна сама пройти через это, только так приходит женский опыт, и не иначе.
Где-то за жарой, за горами, равнинами, оливковыми рощами, за камнями и безнадежностью существовал император, война прочно держала его в отдалении от жены, и Евпраксия была благодарна войне. Нанятые крикуны продолжали горланить о том, что она дарит императору сына, ее это не касалось, она была углублена в себя, с каждым днем ощущала, как тяжелеет тело, становится неповоротливым, словно чужим. Но одновременно будто рождался в ней какой-то дивный ветер, легкость наполняла сердце и душу, будто невероятная способность летать возникала, пронизывала ее всю: еще немножко, еще малую малость подождать - и полетит она неведомо куда, в какие края, отринет от себя весь этот позор, преступления, коварство, грязь, в которых барахтаются император и его приближенные.
Летучим стало также и время, ее время. Со стороны могло показаться, что дни однообразны и одинаково тоскливы и что от их бесконечного повторения время приостановилось. Евпраксию же не покидало ощущение, что время мчится куда-то с такой невероятной скоростью, что она даже утрачивала способность отсчитывать дни и недели; время подхватывало ее на свои могучие крыла и несло далеко вперед, на целые годы вперед, и она оглядывалась назад с удивленьем и невеселым сочувствием к тому, что оставила.
Время скручивалось в тугой, все более тугой узел; в этом уже чуялось какое-то безумие, некая безжалостная угроза: прорвет, рухнет, придавит, когда не ждешь того: не может, нет, не может смертный безнаказанно отрываться от сущего, от земного и лететь себе в неопределенность и безбрежность. Человек прикован к земле, к недрам, оттуда идет его сила созидания, оттуда приходит и сила разрушения, она только дремлет, не исчезает и приходит внезапно, особливо ежели ты слишком углубилась в переживание собственного таинственного могущества, благодаря которому должна подарить миру нового человека...