Николай Копосов - Хватит убивать кошек!
Нет надобности повторять слишком хорошо известные вещи о крайностях по части экономического детерминизма и формационной схемы или о европоцентризме и телеологизме советской историографии, скрывавшихся за идеей о закономерности и единстве всемирно-исторического процесса. Разумеется, все это было крайним огрублением мысли Маркса, — огрублением, впрочем, всегда неизбежным при крайней идеологизации и «массовом тиражировании» философского учения, — однако в главном, как мы видели, советская историография вполне адекватно восприняла марксистскую философию истории.
5Теперь нам предстоит перейти к вопросу о том, что и насколько изменилось в советской историографии после смерти Сталина. Некоторое оживление научной мысли в период хрущевской «оттепели» затянулось приблизительно до конца 1960-х — начала 1970-х гг., когда новое идеологическое руководство, укрепившись, организовало ряд сопровождавшихся «организационными выводами» дискуссий, приведших к ухудшению некоторых относительно «либеральных» научных направлений. Официальная историография приняла умеренно-сталинистские концепции, господство которых в науке и преподавании продолжалось до конца коммунистического режима, и только в годы перестройки начали звучать весьма критические оценки состояния советской историографии. В конце 1980-х гг. история оказалась в центре идейно-политической борьбы, и национальное прошлое, особенно советский период, было переосмыслено гораздо более радикально, чем в 1960-е гг. Впрочем, диапазон мнений оставался весьма широк, и сохранялось немало сторонников лишь частичного подновления традиционных концепций.
Главную роль в дискуссиях об истории играли журналисты. Голоса профессиональных историков были слышны гораздо реже, а если они раздавались, то чаше всего выражали стремление к «более сбалансированному» подходу, обращая внимание как на тенденциозность сталинских концепций, так и на слабость фактической базы построений левых журналистов. По-видимому, первой потребностью большинства историков перед лицом этой «газетной шумихи» было желание преподнести журналистам урок профессионализма. Мне кажется, что за этим чаще всего скрывалось убеждение в необходимости бережно относиться к тому ценному, что создано советской наукой, и к тому непреходящему, что содержится в «наследии классиков марксизма». А за всем этим сквозила методологическая растерянность, отсутствие иной умственной перспективы, кроме обращения к сокровищнице учения.
Итак, обновление истории было связано в первую очередь с новым витком идейно-политической борьбы. Основополагающих структур науки как в области концептуальной, так и в области организационной оно почти не коснулось. Вне пределов явно политизированных областей науки ситуация 1970-х гг. в 1980-е гг. сохранялась почти без изменений. Произошло только некоторое ослабление позиций группы официальных историков, в 1960–1970-е гг. монополизировавших руководство исторической наукой, а теперь вынужденных признать, что она должна развиваться как соревнование школ и направлений. Но ни сколько-нибудь заметного оживления теоретической мысли, ни повышения уровня научных исследований, ни серьезных попыток улучшить качество преподавания истории не произошло, хотя политическая ситуация, казалось бы, открывала для этого некоторые возможности. Историческая наука (как, впрочем, и общество в целом) оказалась внутренне не готовой к радикальному обновлению, несмотря на большой запас накопившегося недовольства, порожденного общим кризисом социализма. До начала перестройки можно было надеяться на то, что в советской историографии накопились «силы сокрытые», которым только отживающее свой век консервативное руководство не дает проявить себя. К концу 1980-х гг. стало очевидным, что такие силы недостаточны. Именно это внутреннее бессилие дает ключ к пониманию реального значения перемен, происшедших в советской историографии начиная с 1950-х гг.
При сравнении исторических исследований сталинского и постсталинского периодов в первую очередь бросается в глаза постепенная деидеологизация науки или, точнее, «снижение тона». Наука вырабатывает новый стиль и новый язык, пытаясь облагозвучить марксистские штампы. Такие термины, как «базис» и «надстройка», равно как и непарламентские эпитеты по адресу «буржуазной лженауки», к 1970-м гг. становятся провинциализмами, а патетическое доказательство марксистских истин перестает быть обязательным и даже вызывает раздражение. Постепенно вырабатывается новый трафарет теоретического экскурса, в котором за заверением в лояльности к марксизму следует пространное рассуждение о том, что не все так просто, как казалось раньше. Однако довольно быстро эвристическая ценность подобной философии оговорок начинает внушать сомнения, вследствие чего вырастает популярность, если так можно выразиться, «идеологии профессионализма». Идеологические ценности в научной среде постепенно вытесняются ценностями профессиональными. Это создает некоторую защиту для развития серьезных научных исследований, однако не слишком надежную, поскольку автономия академической среды остается призрачной. «Идеология профессионализма» санкционирует развитие более или менее деидеологизированных исследований (по крайней мере в некоторых областях), но, разумеется, на условии, что они не посягают на господство слегка подновленной догмы. Масштабность таких исследований остается скромной, поскольку они не считаются «актуальными» и не поощряются. При этом обобщающие труды по любой тематике были затронуты деидеологизацией в целом меньше, чем работы по частным проблемам.
В обстановке частичной деидеологизации исторической науки в 1960–1980-х гг. происходило постепенное расшатывание «ментальных опор» марксизма. Эпоха классовой борьбы отошла в прошлое, и начала ощущаться чрезвычайная сложность и многомерность социальной структуры. Стало ясно, что классовый анализ не способен ни заменить анализ экономический, ни разрешить демографические или культурные проблемы. Мир перестал казаться простым и управляемым, а сияющие вершины скрылись за линией горизонта. Идея несовершенства социального устройства стала общепринятой. Сознание человека, так и не ставшего, вопреки ожиданиям материалистов и усилиям правоохранительных органов, гармонически развитой личностью, начало, наконец, осознаваться как реальная, а не надуманная проблема. Я не говорю сейчас о том, что могли заметить в советском обществе более проницательные наблюдатели; я говорю только о социальном опыте, который в 1960–1980-е гг. постепенно стал более или менее общим достоянием советских людей, особенно интеллигенции, и не мог не повлиять на ментальность историков. Кроме того, на последних оказало влияние и более широкое знакомство с западной наукой, в первую очередь с французской школой «Анналов», а также развитие в 1960–1970-е гг. культурологических исследований (правда, в основном на базе филологических наук[275]).
Все это с неизбежностью сказывалось на характере исторических исследований. Для 1960–1970-х гг. типичны дискуссии, примечательные стремлением уточнить, приблизить к историческому материалу, сделать менее жесткой традиционную схему пяти формаций (например, дискуссия об «азиатском способе производства»), а также попытки обратить внимание на многоукладность экономики ряда обществ, характеристики которых ранее подгонялись под считавшиеся классическими образцы[276]. Ярким проявлением «идеологии профессионализма» явилось массовое увлечение математическими методами, особенно при исследовании аграрной истории России XV–XIX вв.[277] Хотя ведущей и здесь оставалась социально-экономическая проблематика, в поле зрения исследователей несравненно шире, чем раньше, попадал собственно экономический, а отчасти и демографический материал. В то же время в некоторых работах самостоятельное значение приобрела социальная проблематика[278]. Аналогичные сдвиги наметились в изучении политической истории: государство перестало рассматриваться лишь в аспекте классовой борьбы, что проявилось в некоторых работах по истории государственных учреждений, особенно России XIX — начала XX в.[279] Можно отметить и новые подходы к анализу самой классовой борьбы, например, интерпретацию народных восстаний Средневековья и раннего Нового времени не как антифеодальных, а как религиозных или антифискальных движений[280]. Так образовывались бреши в трехчленной схеме исторического процесса, а история постепенно переставала восприниматься исключительно как история классовой борьбы. Вместе с тем все эти попытки оставались целиком в рамках «марксистской методологии». Но и марксизм постепенно приводился в соответствие с изменяющейся ментальностью, с новым социальным опытом, отрицающим универсальность классового анализа. Однако господствовать в советской историографии продолжала традиционная версия марксизма, и неудивительно, что научные биографии ряда сторонников новых подходов сложились не просто.