Пол и секуляризм - Джоан Уоллак Скотт
Дина Сиддики анализирует с этой точки зрения рекламу компании American Apparel «Сделано в Бангладеш». В качестве модели в рекламе снялась Макс, «освобожденная» бангладешская женщина, чье смуглое обнаженное тело сигнализирует о том, что она избавилась от мусульманского гнета (все это излагается в тексте к рекламе).
Самый верный признак того, что Макс дистанцировалась от своей «исламской веры» — то, что она пользуется своим правом на демонстрацию тела мужчинам. Делается недвусмысленный намек на то, что самая главная свобода для мусульманок в буквальном смысле заключается в обнажении себя… Сексуальность играет главную роль в их свободе. Акцент на индивидуальной агентности способствует стиранию истории, смыслов и контекста, в котором образы мусульманских женщин производятся и циркулируют. Также подвергаются эпистемическому насилию реальные жизни бангладешских работников швейной индустрии. Бывшую мусульманскую модель спасли от ислама, отправив в мир свободного рынка, где она может «продавать» свое тело, чтобы продавать одежду. Свобода выглядит выставлением на продажу[442].
Пишущий о Франции Эрик Фоссен отмечает, что «равенство отныне определяется исключительно в терминах гендера, то есть оставляя за скобками расу или класс. Точно так же laïcité понимается в первую очередь как сексуальный секуляризм, поскольку она касается прежде всего женщин и сексуальности, а не разделения церкви и государства в школах, как это было в Третьей республике до 1980‑х»[443]. Анна Нортон в своей книге «О мусульманском вопросе» отмечает, что сексуальное удовольствие предлагается сегодня в качестве секулярного искупления[444].
В новом дискурсе секуляризма секулярность и сексуальное освобождение — синонимы. Старое разделение на публичное и частное стерто; секс стал публичной деятельностью («Личное — это политическое» — таков был лозунг феминизма второй волны). В этой связи полезно вернуться к первому тому «Истории сексуальности» в поисках критического объяснения принципов работы понятия сексуального освобождения. Фуко утверждал, что идея о том, что секс долгое время подавлялся, служила не только для его натурализации, но и для того, чтобы создать антитезис власти (секс как естественная черта, не подверженная социальным и прочим ограничениям), при этом игнорировалось то, что на самом деле он был инструментом власти.
Что я хочу показать, — говорил Фуко в одном из интервью, — так это то, что объект «сексуальность» на самом деле — инструмент, сформированный уже очень давно, и такой, который конституировал вековой аппарат подчинения[445].
В «Истории сексуальности» он сформулировал это следующим образом:
Не следует описывать сексуальность как некий своенравный напор, по своей природе чуждый и неизбежно непокорный власти, которая со своей стороны изнуряет себя тем, чтобы ее покорить, и зачастую терпит крах в попытке полностью ее обуздать. Сексуальность предстает, скорее, как чрезвычайно тесный пропускной пункт для отношений власти[446].
Всплеск дискуссий о сексуальности (и сексе как о ее предполагаемой движущей силе) сделал ее объектом знания, а следовательно, и регулирования. К концу XVIII столетия «сексуальное поведение населения взято одновременно как объект анализа и как цель для вмешательства»[447]. Секс был, как пишет Фуко, «доступом одновременно и к жизни тела, и к жизни рода»[448]. На Западе секс предлагался в качестве ответа на вопрос о том, кто мы и что мы. Мы почти полностью — «наши тела, наши умы, наша индивидуальность, наша история — были подчинены логике вожделения и желания»[449]. Секс тем временем стал основанием для государственного регулирования населения, дисциплинирования тел, надзора за детьми и семьями, разделения на нормальное и извращенное и классификации идентичностей (глава 2). Мы не должны думать, пишет Фуко, что, сказав «да» сексу, «мы говорим „нет“ — власти; напротив, здесь мы следуем за общей нитью диспозитива сексуальности»[450].
Для Фуко настоящая эмансипация предполагает «настоящее движение по де-сексуализации», отказ от присвоения пола как ключа к идентичности. По этой причине он считал, что движения за освобождение женщин имеют «гораздо более широкие экономические, политические и прочие цели, чем гомосексуальные» освободительные движения, потому что им было легче отказаться от «сведения проблемы к сексуальности»[451]. Если у движений гомосексуалов не было иного выбора, потому что «подвергалась нападкам, запрещалась и дисквалифицировалась сама сексуальная практика в качестве таковой», потребность ограничить свои требования сексуальной спецификой мешала избежать «ловушки» власти. «Тела удовольствия», намеренно размытая формулировка, была для Фуко альтернативой для политики идентичности, которая сформировалась вслед за наукой о сексе и сексуальности. Фуко отвергал позитивную детализацию эмансипации; суть была в негативности: освободиться от секса, а не определяться им.
С тех пор, как писал Фуко, ничто не изменилось, хотя виды регулирования и определения норм (по вопросам сексуальных домогательств, абортов, контрацепции, ВИЧ, однополых браков и усыновления детей и так далее) были по-разному адаптированы в разных странах Запада в зависимости от исходов конкретных конфликтов и кампаний. Я не хочу отрицать важность проведенных реформ, но хочу напомнить об одном аспекте, который мы иногда забываем. Дебаты по этим проблемам и порожденные ими реформы усилили власть «вожделения и желания» над воображаемым современного Запада, в политике как у левых, так и у правых{18}. Неважно, евангелисты ли выступают за то, что сексом можно наслаждаться только в гетеросексуальных браках, или секуляристы настаивают на том, что секс — это самая главная реакреационная деятельность, неважно, считается ли проституция криминальной деятельностью или еще одной формой наемного труда, секс все равно остается в западном