Николай Суханов - Записки о революции
Но сейчас дядьки были выжиты из Смольного. Там теперь жили серые волки. А дядьки оказались не только беспомощны, но и нераспорядительны. Они забыли свои обязанности и занимались текущими делами, когда волк уже разинул пасть. Ведь это прямая измена! Ведь они предают неограниченных!.. Малое дитя, если бы видело как следует опасность, имело бы все основания кричать не только от страха, но и от обиды. Но дело-то в том, что дядьки прозевали опасность не только для господского дитяти: ведь пасть была разинута и для них самих.
А серые волки продолжали свое дело. Военно-революционный комитет перешел к следующему пункту порядка дня. Этот пункт – важности чрезвычайной. Комиссар, назначенный в Петропавловскую крепость, явился с сообщением, что комендант крепости отказывается признать его и грозит арестом. Крепость, таким образом, считается в руках правительства. Это создает огромные осложнения – помимо того факта, что в Петропавловке находится арсенал со 100 тысячами винтовок. Брать крепость силой после начала боевых действий более чем рискованно. Между тем правительство может укрыться там, пока войска придут на выручку с фронта.
Петропавловку надо взять немедленно – раньше, чем правительство кончит заседать и начнет что-нибудь делать для своей защиты. Способов овладения крепостью было предложено два. Антонов предложил сейчас же ввести надежный батальон павловцев и разоружить гарнизон крепости. Это, во-первых, было связано с риском, а во-вторых, это было основательное боевое действие, после которого надо тут же атаковать и ликвидировать правительство… Троцкий предложил другое. Поехать ему, Троцкому, в крепость, провести там митинг и захватить не тела, а души гарнизона. Во-первых, тут нет риска, а во-вторых, может быть, правительство и после этого будет пребывать в нирване и позволит Смольному безвозбранно хозяйничать все шире и дальше.
Сказано – сделано. Троцкий сейчас же отправился вместе с Лашевичем. Их речи встретили восторженно. Гарнизон почти единогласно принял резолюцию о Советской власти и о своей готовности с оружием в руках восстать против буржуазного правительства. Комиссар Смольного был водворен в крепость, под охрану гарнизона, и не признавал коменданта. Сто тысяч лишних винтовок были в руках большевиков.
Что при этом подумало правительство, что сказали в Главном штабе, я не знаю. Но ни там, ни здесь ничего не сделали в течение всего дня до поздней ночи.
После перерыва, в предвечерние часы, в Предпарламенте возобновились прения по внешней политике. Не помню, чтобы в кулуарах говорили о событиях, и, кажется, ничего не знали о взятии Петропавловки… Но в зале было несколько повеселее. Депутатов было много. Любопытно говорил патентованный советский дипломат Скобелев. В пошло-истасканных, бессодержательно-общих фразах он «излагал» дипломатическую мудрость Рибо и Бонар Лоу. Это подражание взрослым и умным было с удовольствием отмечено на другой день… «Новым временем». А слушать было очень смешно.
Затем Потресов изливал свою мудрость насчет того, что мир нам нужен не всякий, не такой, за который нас проклянут будущие поколения… Но центром было выступление Мартова. Пожалуй, это была самая блестящая его речь из слышанных мною. Да и правые от своих думских златоустов не слыхивали таких речей. Они сердились и перебивали. Но это подливало масла в огонь. Мартов извергал целый фейерверк художественных образов, сливая их в целостный художественный монолит. Нельзя было остаться не захваченным силой этого ораторского искусства. И слушатели должным образом оценили его.
Но вот вопрос: о чем говорил Мартов? Он говорил о революции, о ее кризисе, о его причинах и условиях. Это было не только блестяще, но и замечательно в отношении ума и глубины. Содержание речи далеко перелилось за пределы внешней политики. Это была философия момента. И это было страстное обличение правящих кругов. Но… эта речь не была политическим актом, которого требовал момент. Тут не было должных политических выводов. Речь проходила мимо текущих огромных событий. В критический момент революции Мартов не нашел необходимых слов и не совершил необходимого посильного акта.
Я слушал, отдавая дань Мартову-оратору, но – глубоко возмущенный этим выступлением в конечном счете… Выступал с беззубой полемикой Терещенко. Но зал уже начал редеть. Дело было к вечеру… На министерских местах промелькнула бледная, измученная фигура Керенского и – исчезла. Керенский не выступил. Часов около восьми заседание закрылось.
– Какая блестящая речь Мартова! – обратился ко мне в кулуарах Лапинский даже с некоторым оттенком удивления. Я в ответ только злобно махнул рукой.
После заседания стали созывать советских людей вниз, в комнату меньшевистской фракции. Там должно было состояться заседание бюро ЦИК. Явилось человек 30–35. Большевиков не было. Их и не приглашали, так как хотели обсудить, что с ними делать, без их участия. Стало быть, это ни в каком случае не было законным заседанием бюро. И я сейчас же поставил это на вид при открытии собрания… Хорошо, было сказано в ответ, пусть будет частное совещание советских деятелей!
Разговоры начинались туго. Лидеры не знали, что делать и что сказать. Более правые просто осуждали большевиков, более левые прибавляли к этому историко-философские объяснения их образа действий. Послушав, я нехотя, «по должности», заявил:
– Если говорить серьезно об устранении кризиса, то путь к этому только один. Старый меньшевистско-эсеровский блок должен сейчас же решить полную ликвидацию существующего правительства, признать диктатуру демократии, объявить о своей готовности создать власть из блока советских партий и в спешном порядке провести полностью демократическую программу…
Неизвестно, что могло бы дать сейчас подобное решение старого ЦИК. Было уже поздно, и было немного шансов на успех: ведь дело иметь приходилось с большевиками. Но никаких иных путей и здравых решений заведомо быть не могло. Да были и некоторые шансы. Подобное выступление промежуточных групп могло бы не только «разложить» и захватить изнутри советский съезд, но могло бы расколоть и большевистские верхи. Ближайшие дни показали, что, вопреки уверениям Ленина, «парочка товарищей» не была одинока, а имела за собой длинный ряд большевистских генералов. Но они не имели никакой опоры извне. Выступление ЦИК дало бы им эту опору.
Но помилуйте! Как же так, взять да и объявить то, с чем боролись полгода и на чем расшибли себе лоб? Это совершенно невозможно. Если бы большевики подождали хоть три-четыре дня, чтобы дать привыкнуть… А сейчас это немыслимо.
Однако многие и многие, несомненно, чувствовали, что я говорю правду, хотя бы и неосуществимую. Даже Дан не замахал на меня руками и не крикнул грубо-уничтожающей реплики, а молча с минуту смотрел на меня круглыми глазами и думал про себя. С самого же правого советского фланга внезапно сорвался плехановец Бинасик, советский специалист по военным делам, и подбежал ко мне.
– Внесите ваше предложение официально, – заговорил он, – мы в Смольном сами так думаем. Теперь это пройдет! Многие будут голосовать… Внесите сейчас же и поставьте на голосование.
Бинасик, конечно, ошибался. Сейчас это пройти не могло. Еще не привыкли. А опасность со стороны Смольного все еще не казалась реальной. Ведь даже со своей собственной фракцией я не мог договориться на эти темы…
Записалось десяток ораторов. Говорили неопределенно и в конце концов ни к чему не пришли. Я хотел было записаться снова. Но практическая бесполезность этого была очевидна: надо было еще три дня сроку… Мне же было необходимо бежать в редакцию. Было уже около десяти часов. Сегодня я должен был «выпускать» и еще написать передовицу. Если я был бессилен убедить в чем-либо советских меньшевиков и эсеров, то, во всяком случае, завтрашней газеты ждала армия в 150 тысяч наших читателей…
На улицах весь день и сейчас, вечером, было совершенно спокойно. Никаких беспорядков и эксцессов… Ничего похожего на «выступление»…
Пока в Мариинском заседал парламент, в Смольном снова собрались представители гарнизона. На этот раз не явились казаки: 1, 4 и 14-й Донские полки… Но заседать делегатам было незачем. Их собрали просто для связи и контакта. Собравшихся пригласили на заседание Совета, которое открылось часов в семь и было очень многолюдным.
Началось оно с обычного типа агитации, совсем не напоминавшей о том, что уже начался «последний решительный бой». Москвич Ломов докладывал о разгроме казаками Калужского Совета; докладчик, разумеется, объявил это началом общего похода против Советов и призывал к самозащите; но он кончил доклад предложением «предъявить спешный запрос правительству о калужских событиях…». Затем прошла обычная серия окопных людей. О текущих событиях напомнил только Антонов, сделавший сообщение о деятельности Военно-революционного комитета.