Павел Загребельный - Евпраксия
Очутиться бы в своем недостижимом детстве, стать свободной от навязчивых вопросов, от провин и страхов! Но мир оставался безжалостным к ней. Мир, наполненный тайнами, несчастьями и болью. Может, боль дана человеку как страж и опекун жизни? Без боли и самой жизни не было бы. Даже дерево чувствует боль. Даже камень. А страдания? Всему ли сущему суждены страдания?
Шли праздники зимнего дерева. Дерево возблагодарения, праздничное, радостное, сверкало среди печали и несчастий; простой люд тешился пивом, медлительными песнями и танцами. Одни кружились вокруг принаряженной ели, другие притоптывали-прихлопывали в стороне. Знали эти люди неволю, битье, голод. Было этих людей всегда слишком много, чтоб всем хватило еды вдоволь. Но они не впадали в отчаяние, не сгибались, упрямо громоздили камень на камень, возводили села, города, замки, умело украшали каменные стены с изображениями овощей, цветов, чужих и своих святых; они мыли, чистили, скребли - неприятные на вид, неповоротливые, но работящие, упорные, лакомые на чужое, жадные к жизни, жаждущие продолжения своего рода.
Укладывали детей спать под колыбельки, чтобы спрятать от злой Перхтель, на распутьях выставляли овсяную кашу для безжалостной Берты Железный Нос: пускай видит, что мы не едим скоромного, известно ведь, что любителям скоромного Берта потрошит животы и набивает их сечкой. Чтобы в новом году достичь большего, чем в прошлом, садились, перепоясанные мечами, на крышах или на воловьих шкурах, накрыв ими самое перекрестье дорог. По селам водили Клаппербока - переодетого в козлиную шкуру человека с деревянной головой. Го-го, козел, го-го, серый! Пели о каком-то горном царстве, куда не залетают ветры и где не хлещут дожди, такие постылые в долинах. Было во всем этом что-то очень хорошее, чистое и невинное. Евпраксии хотелось и смеяться, и плакать. Иной раз порывалась даже соскочить с белой императорской кобылы, взяться за руки с развесело-неуклюжими людьми, запеть вместе: "Белая кобыла березу везла, на льду упала да и разбила. С горы покатилась, на пень накололась..."
А в баронских замках снова бесконечные пиршества, изнурение игрой в величие, невыносимо-заискивающая предупредительность. Там верили в чудеса, без конца толковали сны, страшились привидений: у каждого замка были свои легенды, свои привидения, свои кошмары. Где-то кого-то убили, замучили, утопили, разрубили на куски, задушили, где-то кто-то исчез бесследно, чтоб появиться как раз сегодня, как раз в эту ночь, как раз тут... Пугали ее, а ей не было страшно. Страх оставался за плечами, таился в возвращении к императору, объяснялся невозможностью избежать своей доли - горькой доли. А назвали-то Евпраксией Счастливой, а переименовали в Адельгейду, чтобы укрепить неразрывность уз со всеми теми Адельгейдами, которые были когда-то императрицами, жили в пышности, упокоены в пышных императорских криптах, увековечены в книгах и на золотом изукрашенных миниатюрах. Затеряться среди них - вот что еще вызывало в ней ужас.
И вот тогда пришли к ней ночью чеберяйчики и сказали: "Убегай!" Не знала, в какую сторону должна направить своего коня, не умела его оседлать как следует, да и не к лицу императрице этим заниматься. Воочию чеберяйчиков не увидела, не была уверена, что это они, но отчетливо слышала голос, а кто б еще мог его подать? Отец? Забыл о дочери в государственных хлопотах, в бесконечных ссорах с охочими до уделов племянниками. Мать? Упивалась своим княжеским положением, как сладко-пряным напитком, забыла, откуда вышла, кого привела на свет. Журина? Нет, она сама Журину не уберегла. Косоплечий Кирпа, может, исклеван где-то хищными птицами после неудачной сечи. Был еще Журило. Боялась вспоминать о нем. Прятала след от ножа - узкую полоску на правой руке. Выдала себя сразу же, а после не смогла удержать дружинника возле себя. А Журило сказал на прощанье: "Золотые твои очи, Евпраксия!" Не он теперь подавал голос, не он, хоть и сказал про золотые очи...
Тогда осталось только одно думать: чеберяйчики. Поверила сразу, преисполнилась решимостью, отвагой, не ждала утра, собрала все драгоценности, взяла императорские инсигнии, где-то кого-то нашла, растолкала, разбудила, повелела кратко: "Коня мне!" Обалделый со сна человек делал, что велено, - оседлал, взнуздал, помог взобраться в седло, держа коня за уздечку, потом довел до ворот, молча махнул страже, поклонился вслед. Императрица! Ведь все ее прихоти - священны! Куда поехала, надолго ли, почему ночью, почему одна? Кто бы мог о том спросить у нее?
Утром весть о неожиданном отъезде императрицы всполошила всех.
Аббат Бодо клокотал от ярости. Знал, что от бога никто не удерет, но... Но как же так? Выпустить слабую женщину одну, без сопровожденья, среди ночи? А она поехала, не спросив совета у духовника своего, не намекнув даже ему ни о чем? Коварство и неверность - вот имя тебе, женщина! Аббат бросился к хозяину замка. Красномордый барон, обеспокоенный неожиданностью, пытался, однако, прикинуться невозмутимым. Император? А что ему император? Просил принять императрицу - было сделано. Захотела уехать куда-то - пускай себе едет. Три вещи человек может считать своей собственностью: богатство, тело и время. Драгоценности Адельгейда взяла, тело ее всегда при ней, одарит им, кого одарить захочет, временем своим она тоже распоряжается, пока жива. Не остерег ее духовник? Ха-ха, дух божий над землей летает, тут могут обойтись без аббата Бодо!
Все же спешно снарядили гонцов во все стороны и послали тревожное уведомление Генриху. Исчезла императрица! Пропала, бежала, сквозь землю провалилась! Где искать? Как догнать? Что с нею? Жива ли?
А Евпраксия гнала коня вслепую. Ломило ноги от скачки, земля под копытами, казалось, шаталась и кренилась на все стороны; черный страх ветром несся с гор и долин; отовсюду и повсюду - враги, весь мир враждебен беглянке, ведь беглецы не принадлежат никому, их только и ждет что погоня, угроза, плененье. А то и смерть! Против беглеца и земля, и небо, и люди, и боги; беглецы выброшены из жизни, из существования, но это - по их доброй воле, значит, они не выдержали принуждений и унижений, с которыми другие мирятся всю жизнь. Счастье - в бегстве, в свободе, в неподвластности! Свет широкий - воля! Куда ноги несут и куда глаза глядят. Убегать, убегать от всего: от гнета, от насилий, от позора, от голода, от жестокостей, от богов и владык, от самой смерти! Куда убегать, никто никогда не знает. Туда, где нас нет. Где земля толще. Где хлеб пышнее. Где мясо жирнее.
Может, из-за того беглецы и ловятся. Не людьми, так смертью...
Евпраксия умирать не хотела. Жить! В солнце, в травах: в пышном щебетанье, в лунном сиянии. Жить! Молилась в душе неизвестно кому. Спрячь меня! Не выдай меня! Спаси меня! Отправь домой. Она-то не принадлежала к племени беглецов-скитальцев, странников без конечной цели. Знала, куда хотела бежать. Домой! В родимый край! Идти на восход солнца! И прийти к своему солнцу - великому и прекрасному! А это солнце маленькое пускай остается здесь. Каждому свое солнце мило. Домой! В Киев! Была младенчески-глупой, неосмотрительной, покинув свою землю. Но незачем и нету времени раскаиваться и сожалеть. Домой! Домой!
И тогда увидела первого чеберяйчика. Первого - и впервые. Стоял впереди, далеко или близко - не поймешь. Стоял как раз на пути бега коня, попасть под копыта - не испугался. В непробиваемой темноте ночи светился, будто отражая солнечный луч. Маленький такой, мог бы спрятаться в желудевой шапочке, а показался Евпраксии больше, чем все вокруг, - то ли чеберяйчик внезапно разросся, заслонил собой полсвета, то ли она уменьшилась до его мерок, и раз - туда, раз - и обратно, к чеберяйчику и снова на коня, в мгновенье ока, как та святая Бригитта, что свершила странствие из Ирландии в Италию, успев лишь мигнуть.
Какой он, чеберяйчик, - старый, молодой, как одет, как стоял, как смотрел - не смогла заметить. Ударила в сердце его ласковость, поразил тихий, но отчетливый голос, вот голос был молодой и речь молодая, родная, забытая-презабытая.
- Вот так и поезжай, - сказал чеберяйчик. И махнул рукой. Потому что у него были руки, ноги, все, как у людей, только поменьше. Ведь у маленького ребенка все есть, как у взрослого, а глаза ему даются сразу на всю жизнь - они не растут, не увеличиваются, остаются, как дали. Тоже человеческие. Большие, красивые, может, и чеберяйчика-то не было, а были одни глаза? Золотые. Это не у нее золотые глаза, а у чеберяйчика. Журило ошибся, когда сказал: "Золотые очи твои, Евпраксия!"
Ехала дальше без страха: сияли впереди золотые глаза, чеберяйчик как будто бежал перед нею, торил дорогу и смотрел по сторонам, был, как горы, как леса, вездесущим и добрым, заботливым.
- Как ты это все можешь? - спросила она его.
- Я не тот, я другой, - ответил чеберяйчик. - Первый там остался, где ты его увидела.
- А ты какой?
- ...цатый.
- Сколько ж вас?
- ...сот и тысяча. Сколько нужно, столько и будет.