Астрея. Имперский символизм в XVI веке - Фрэнсис Амелия Йейтс
Мораль, которой отшельник Луллия обучает своих рыцарей, является аристотелевой этикой середины. «Добродетель и мера находятся посередине между двумя крайностями», и рыцари должны быть добродетельными посредством «должной меры»[389]. Луллий очень аккуратно подбирает определения добродетелей, которыми должен обладать рыцарь в качестве середины между противоположными крайностями. Этот вопрос имеет определённое значение, поскольку показывает, что аристотелева этика и рыцарская мораль, воспринимаемые иногда как отдельные влияния в «Королеве фей» Спенсера, являются одним и тем же в учебнике Луллия, который Кэкстон перевёл на английский и сделал программой для возрождения рыцарства в Англии.
Луллизм как философия был очень популярен в эпоху Ренессанса. Под его влиянием находился в том числе и Джордано Бруно, утверждавший, что он был знаком с Сидни, а также Джон Ди, наставник Сидни в философских вопросах. И потому не было ничего архаического в том, что Ли взял луллиева отшельника в качестве одной из основ легенды, выстроенной им вокруг турниров Дня Восшествия. Напротив, это должно было связать современное рыцарство с современной ему философией. И мы видим, что отшельник Ли был немного философом с его разговорами о переменчивости, временах года и стихиях.
Некоторые общие соображения о елизаветинском рыцарстве
Страсть к рыцарским атрибутам в придворных спектаклях и маскарадах не была чисто английской чертой в XVI веке. Нечто вроде образной ре-феодализации культуры происходило по всей Европе, примером чему служит, например, «Неистовый Роланд». Образной её можно назвать потому, что, хотя феодализм, как работающая социальная или военная структура, уже перестал существовать, его формы по-прежнему вызывали самые живые эмоции. В Англии и Франции этот феномен был в определённой степени связан с подъёмом национальных монархий, использовавших аппарат рыцарства и его религиозные традиции для того чтобы сфокусировать горячую религиозную преданность на фигуре национального правителя.
Рыцарский церемониал в елизаветинской Англии являлся одной из немногих традиционных форм театрализованного действа, сохранившихся с дореформационных времён. Единственным святым, пережившим Реформацию, был святой Георгий, покровитель ордена Подвязки, но удалось ему это не без труда. При Эдуарде VI статуты ордена были переписаны, и имя святого отовсюду вычеркнули, а его образ на знаке стал описываться как изображение «вооружённого рыцаря»[390]. Мария Тюдор ожидаемо вернула святого Георгия в статуты, а вот то, что Елизавета потом его там оставила, выглядит действительно неожиданным и заставляющим задуматься фактом[391]. На портрете из Виндзорского замка (Илл. 14а) Елизавета многозначительно указывает на знак ордена с изображением святого Георгия и змея, висящий на голубой ленте у неё на шее. Это было, ни много ни мало, ношение образа святого в протестантской стране. Положение главы ордена, нёсшего в себе отчётливые артурианские ассоциации и превращённого в механизм прославления национальной монархии Тюдоров, являлось очень важным аспектом легенды Елизаветы. Празднества и процессии ордена стали заметной чертой общественной жизни в её правление (Илл. 14b). «Храбрый Лелий», как напоминает нам Сильвестер, был «рыцарем ордена Подвязки». Его турниры Дня Восшествия не были чисто орденскими мероприятиями – в них могли принимать участие любые рыцари. Но в прославлении королевы как романтической героини они представляли собой причудливое продолжение её орденского культа[392].
Прекращение празднования дней святых и прочих церковных праздников с их религиозными маскарадами и увеселениями должно было ощущаться большим недостатком. Одна из речей, написанных для турнира Дня Восшествия, сообщает нам, что эти ежегодные мероприятия подавались как замена или усовершенствование «папских праздников». Ежегодный театрализованный маскарад протестантского рыцарства в честь святого дня восшествия королевы на престол умело использовал традиции рыцарских представлений для создания легенды о королеве как Деве реформированной религии (вспомним мотив «имперской девы-весталки» на прощальном турнире Ли) и демонстрации зрелища почитания её рыцарями как нового вида регулярного полурелигиозного празднества.
Но, одновременно с этим, рыцарские маскарады могли охватывать и размытые очертания «елизаветинского религиозного урегулирования». Благодаря тому, что традиция рыцарской романтики не зависела от религиозных изменений, те, кто были недовольны последними, имели возможность принимать участие в событиях. Широту религиозного разрыва, который мог соединять собой рыцарский церемониал, демонстрирует то, как в 1585 г. английские рыцари ордена Подвязки объединились в едином шествии на улицах Парижа с рыцарями ордена Святого духа. Католический и протестантский ордена совместно участвовали в вечернем богослужении (но не мессе) в церкви Сент-Огюстен. Поводом к этому послужило награждение Генриха III орденом Подвязки[393].
14a. Королева Елизавета I. Виндзорский замок
14b. Фрагмент картины с изображением процессии рыцарей ордена Подвязки работы Маркуса Гирертса-старшего. Британский музей
Специфический дух, страстность и сила елизаветинского рыцарства могли быть связаны не только с его ролью механизма продвижения патриотической преданности общенациональной монархии и протестантского рвения, но также и связью его церемониала и мистики с дореформационными временами. Оно давало отдушину для того образа мыслей и чувств, которому было мало места в новом порядке. Определённым образом с этим мог быть связан и образ отшельника у Генри Ли. Монастыри, с их поисками духовной, созерцательной жизни, были закрыты, и рыцарь-отшельник, ведущий уединённую жизнь в лесу, представлял собой некоторую образную замену этого.
Но рыцарский культ отнюдь не был только лишь ностальгическим пережитком. Он так же следовал современной итальянской моде, как и традициям прошлого. Итальянский культ гербов-импрес происходил, как утверждалось, из впечатления, произведённого великолепным видом французского рыцарства и его эмблем во время французских вторжений на полуостров. В основе современного платонизма «Придворного» (Il Cortegiano) Бальдассаре Кастильоне лежали феодальные традиции куртуазной любви, и очень любопытным выглядит то, как итальянец Джордано Бруно помещает платоновские «неистовства» (furores) в контекст елизаветинского рыцарства и его художественных вымыслов.
В пятом диалоге трактата «О героическом энтузиазме» (Eroici furori) Бруно, написанного во время его визита в Англию и изданного с посвящением сэру Филипу Сидни в 1585 г., героические энтузиасты несут щиты с эмблемами и девизами[394] в точности как рыцари на турнире Дня Восшествия. Желающим постичь глубокий философский смысл таких импрес лучше всего обратиться к тому, что писал Бруно, например, о щите с летящим фениксом и