А. Ветлугин - Авантюристы гражданской войны
Наконец пришел исторический день апреля. В доме Перцова[72] — на Кремлевской набережной — в приемной собралась новая партия генералов во главе с Потаповым.
Троцкий вышел к ним и с кривой усмешкой сказал следующую невероятную речь:
«Господа генералы! Я принимаю вас на советскую службу. В вашей работе на пользу мировой социалистической революции вам придется встретиться с вполне заслуженными вами недоверием и ненавистью рабочих масс…
Я не могу вам гарантировать безопасности в случае, если поднимется новый вал народного возмущения. Но я с полной категоричностью обеспечиваю вам беспощадную немедленную расправу в случае, если вы сами попытаетесь вызвать народное возмущение! К работе, господа…»
«Ну, как вам наш Лева понравился?» — поинтересовался вечером Парский. «Ничего, ничего, — отвечал Потапов, — чувствуется настоящее начальство. Подтянет нас, но и хамью теперь не сдобровать. Уговаривать не будет!..»
IV
К апрелю 1918 г. на третий месяц Корниловского ледяного похода, накануне Дутовского[73] движения (в Оренбургской губернии) 400 000 русских офицеров, освобожденных демобилизацией и преследуемых страхом перед самосудом, находились в состоянии мучительной нерешительности.
Идти ли к Корнилову и Дутову, поступать ли на службу к большевикам, или пытаться «ловчиться» и скрываться?
Если солдатская масса, стихийно и пьяно, валила за отдельными главковерхами, то офицеры по привычке и остаткам крепкой в них дисциплины, выжидательно смотрели в сторону своих вождей, с которыми в продолжении трехлетней боевой страды они делили и радость победы, и хмель поражения.
Офицер, служивший в армиях юго-западного фронта, говорил: «Дроздовский зовет на борьбу с большевиками; кто такой Дроздовский — я не знаю. А Гутор, мой бывший начальник, известный боевой генерал, поступил на службу к большевикам. Конечно, я пойду за Гутором, а не за Дроздовским…»
Эту психологию своих бывших соратников отлично учитывали «честные маклера». Определяя на службу кого-либо из генералов, они выговаривали ему право подбора сотрудников из числа известных ему офицеров. И вот из бушующего моря матросов, уездных чекистов, самодуров-комиссаров — офицер получал возможность вернуться в круг своих старых начальников и товарищей.
Здесь начало важнейшего психологического перелома в настроениях офицерства.
Ген. Шварц[74] (герой Ивангорода) очень недолго служил у большевиков, бежал на Украину и перешел в ряды антибольшевистских сил. Но те сотни офицеров, которые примером героя великой войны были введены в орбиту Троцкого, уже не смогли бежать: у одного семья, у другого разыгралось служебное тщеславие, у третьего усталость. И несмотря на бегство Шварца, большевики из его кратковременной службы извлекли все для них необходимое.
Склянский[75] — зауряд-врач и помощник Троцкого, злобный человек пошлого типа ничтожеств, стремящихся оподлить и принизить до себя весь мир, — Склянский говорил Парскому:
«Ваша роль — роль магнитов. Вы должны притянуть к нам все эти спрятавшиеся и рассыпанные опилки. Если не притянете, вам же хуже будет. За поражение вы ответите пролетариату головой…»
Военные корреспонденты, б. уполномоченные земского союза и вообще лица, бывавшие на фронте в 1914–1917 гг., зайдя в штаб Черемисова[76] или Клембовского, не могли скрыть своего удивления. Казалось, ничто не произошло, и мы по-прежнему в штабе сев. — зап. фронта. Тот же улыбающийся офицер для поручений, тот же начальник службы связи, то же управление ген. квартирмейстера{6}.
Неблагонадежным по набору элементом являлись офицеры румынского фронта. Их начальник Щербачев не сдавался ни на какие большевистские предложения и всячески облегчал своим офицерам возможность пробраться на Дон или Украину. Против этого щербачевского магнита нужно было найти контр-магнит. Таковым оказался командовавший румынским фронтом в 1916 г. (осенью) и затем отставленный после Макензеновского[77] прорыва ген. штаба генерал А. М. Заиончковский[78].
Блестящий офицер, любимый товарищами, элегантный светский щеголь (его успех зашел чрезвычайно высоко в румынском придворном мире), спортсмен и ловкий политик — Заиончковский мирно проживал в Москве и терпеливо выжидал, твердо веря, что его черед еще придет.
Отказавшись участвовать в поддержке Корниловского выступления, сославшись на болезнь (старый Остермановский[79] трюк), приемами полуслов и ловко пущенных слухов, он не только не потерял, но еще увеличил свое влияние в Московском союзе Георгиевских кавалеров и в кругах, группировавшихся вокруг избранного в октябре 1917 года патриархом Тихона[80]. «Корнилов бьет напролом. Заиончковский медлителен, но когда ударит, то без промаха», — говорили его бывшие адъютанты и ординарцы, выжидавшие событий. К Заиончковскому засылали одновременно курьеров и с далекого юга (из казачьих кругов), и из союзных военных миссий.
Генерал держался осторожно, никому не сказал ни да ни нет. Безошибочным чутьем старого царедворца он чувствовал, что на этих лошадей играть слишком опасно. И ждал.
«Как живете, А. М.?» — «Пишу мемуары…»
Пристроив всех друзей, затянув заодно и врагов (чтобы скомпрометировать и их), честные маклера вспомнили Заиончковского. Со своей обычной мудростью он категорически отказался от сколь-нибудь действенного поста. Пока Гутор, Клембовский и Сытин брали города, взимали контрибуции, в ожидании или султанского ирадэ, или рокового шнурка, Заиончковский сидел в покойном кресле консультанта реввоенсовета. Троцкий очень ценил его советы и пользовался ими в трудные моменты «улавливания сердец». Так, Заиончковский сыграл исключительно важную роль в выборе варианта для наступления против поляков на юго-западном участке, большим знатоком которого он являлся с давних времен. Идея переброски сюда Буденного — его идея.
Исключительно ценные сведения давались и, без сомнения, продолжают даваться Заиончковский о румынском театре. Зная состояние и военные возможности румынской армии не хуже, чем русской, Заиончковский предостерег Троцкого в 1918-19 гг. от преждевременного наступления. Если осуществится ближайшими месяцами советское наступление, мы еще услышим не раз об этом хитром и опасном человеке.
В смысле «улавливания сердец» он явился главным посредником в переговорах советской власти с ген. Брусиловым[81].
V{7}
Июльское совещание (1917) в ставке, где представители всех четырех фронтов делились впечатлениями от Калуща и Тарнополя, ознаменовалось речами Деникина и Брусилова. Первому его резкое выступление засчитали для будущего «оки недреманные» петербургского совдепа, а старику верховному пришлось уйти немедленно[82].
Жестоко оскорбленный, разбитый морально и физически Калущской неделей более, чем 36 месяцев боев, не веря в возможность удержания фронта и возрождения армии, Брусилов возвратился в родную Москву, в тихий Мансуровский переулок, что на Остоженке. Впервые за полстолетие пришлось ему изведать горечь созерцательного безделья.
Грустный, строгий, туго затянутый в коричневый бешмет, в светлой папахе, левая рука на кинжале, быстрой неверной походкой старого кавалериста проходил он поутру Александровским сквером, радостно приветствуемый всеми встречными, вплоть до солдат-дезертиров, заплевавших подсолнухами улицы и сады первопрестольной.
Я видел в комнате вчераГероя родины Брусилова,Вот кара рыцарю добра —Быть в сне бездействия постылого!
Бальмонт[83] точно передал в этих словах то печальное недоумение, которое вызывало в немногих патриотах вынужденное far niente[84] Брусилова. Под Могилевым и Ригой, в Галиции и Румынии решался вопрос о самом существовании России; тщетно метался Корнилов, тщетно Савинков[85], Гобечиа, Филоненко[86] посылали свои вопли с требованием смертной казни. Родина была на острие меча. А в темноватом прохладном кабинете среди шашек — даров туземных полков, — охотничьих трофеев и целой галереи военных портретов посетитель встречал все то же учтивое ледяное спокойствие, которое Герцен сравнивал со спокойствием моря над утонувшим кораблем…
И многочисленные общественные деятели, наперебой спеша выказать свое уважение Галицийскому победителю, не упускали случая попытаться затянуть его в свою орбиту, козырнуть этой сильной картой вне игры. Брусилов ласково принимал, сочувственно выслушивал, охотно выступал; 13 октября 1917 г. уже под самый бой двенадцатого часа он произнес горячую речь на совещании общественных деятелей в Москве (устроенном в противовес петроградскому демократическому совещанию). Но дальше он не шел, действовать он еще (или уже?) не хотел. Привыкнув к реальным величинам, отчетливо зная состояние фронта и соотношение всевозможных сил, старик весьма скептически относился к тогдашним попыткам. Летом 1917 г. он понял: надо идти за тем, кто живой или мертвой водой сумеет восстановить боеспособность армии. На армейском съезде он целовался с Крыленко за то, что тот (с особой, конечно, точки зрения и в особых видах) рекомендовал исполнение боевых приказов; на своем автомобиле он развозил всевозможных делегатов, депутатов, главных и второстепенных уговаривающих. Ни у кого не оказалось никакой воды. Слова и жесты, благородные слова, самоотверженные жесты!.. Самоубийство Крымова[87], Калединские угрозы, подвиг председателя солдатского комитета Рома, в одиночку пошедшего в атаку на глазах недвижной дивизии и убитого наповал…