Ричард Майлз - Карфаген должен быть разрушен
Во времена политических волнений в Северной Ирландии, хотя историческая достоверность карфагенской наследственности уже больше никого не интересовала, писатели, особенно Хини Шеймас, охотно использовали Карфаген в качестве сильнодействующей метафоры при обсуждении ситуации на острове{28}.
Кризис в Ираке тоже предоставил политическим комментаторам блестящие возможности для сопоставления несчастий, обрушившихся на эту страну, с участью Карфагена[8]. Американский социолог и историк Франц Шурман в эссе «Ирак должен быть разрушен» написал:
«Две тысячи лет назад римский государственный муж Катон Старший, не переставая, призывал: “Delenda est Carthago!” — “Карфаген должен быть разрушен!” Он нисколько не сомневался в том, что либо Рим, либо Карфаген должны господствовать в Западном Средиземноморье, но никак не оба государства. Победил Рим, и Карфаген был стерт с лица земли.
Ирак стал Карфагеном Вашингтона».{29}
Неудобное историческое обстоятельство, указывающее на то, что пунический мир занимал значительную часть Южной Европы, обычно игнорируется: мы привыкли считать себя наследниками Греции и Рима. В этом отношении изображение Ирака в роли нового Карфагена весьма показательно: тем самым проводится четкая грань между нами и народами Ирака и Карфагена. Шурман не столько защищает Ирак, сколько оттеняет одержимость Америки идеей стать Римом XXI века. Можно задать себе вопрос: что общего может быть у современного Ирака и Ирландии XVIII века с древним Карфагеном? Ответ: практически ничего, кроме подавления и порабощения других наций новыми «Римами», не важно, кто берет на себя эту роль — георгианская Британия или современная Америка.[9]
Творцы истории Карфагена
При том изобилии сомнительных толкований, искажений, древних и современных, и разрушений, совершенных за более чем две тысячи лет, напрашивается закономерный вопрос: кто и как создавал историю Карфагена? Почему в ней карфагеняне предстают в основном как агрессоры, достойные поношения, или мученики?[10] Этот вопрос приобретает особую актуальность ввиду практически полного отсутствия сохранившихся письменных и иных документальных свидетельств самих карфагенян.
До нас дошли отдельные признаки существования в Карфагене письменности и литературы. В выгоревших руинах святилища (первооткрыватель немецкий археолог Фридрих Ракоб идентифицировал его как храм Аполлона, разграбленный римлянами в 146 году) найдены следы архива, в котором, как можно предположить, содержались завещания и контракты: горожане верили в то, что документы будут в целости и сохранности под защитой божества. Папирусные свитки были скреплены глиняными печатями владельцев. В огне пожаров, спаливших Карфаген, глиняные печати спеклись, пролежав века в ожидании археологов, но сами бесценные документы сгорели{30}.
Нехватка исторических свидетельств обычно компенсируется воображением. Однако нам не следует думать, что полки библиотек Карфагена ломились от свитков, хранивших свод пунических и ранних ближневосточных познаний и теперь утраченных. Хотя в древние времена и распространялись слухи о загадочных пергаментах, спрятанных перед гибелью Карфагена, и мы находим в более поздней римской литературе отрывочные упоминания пунических хроник, Карфаген вряд ли был таким же научным и интеллектуальным центром, как Афины или Александрия{31}.[11]
Как бы то ни было, римлян больше интересовала не пуническая литература, а карфагенская техническая мысль. Завладев городом, римский сенат повелел отправить в Рим и перевести на латынь все двадцать восемь томов сельскохозяйственного трактата карфагенянина Магона{32}. Его труд цитируется в многочисленных римских, греческих, византийских и арабских текстах, но, к сожалению, для нас он не сохранился{33}. Несмотря на исчезновение трактата, современные исследователи превозносят его как агрономическую библию древнего мира{34}.
Изучение истории Карфагена иногда напоминает чтение записи разговора, из которой удалены мнения и высказывания одного из собеседников. В нашем случае нам приходится полагаться на сведения греческих и римских писателей и на их основе попытаться понять суть событий. Но и «одностороннее» историческое обсуждение позволяет воссоздать изъятия или упущения. Вследствие идеологии и эготизма неизбежны разногласия даже между историками, солидарными в своем враждебном отношении к предмету исследования. Противоречия и расхождения во мнениях позволяют преодолеть ущерб, который наносят предвзятые суждения и оценки.
Общую тональность отображению истории Карфагена, очевидно, задал сицилийский грек Тимей Тавроменийский. Он жил приблизительно в 345–250 годах и составил летопись своего острова, которая завершается 264 годом, временем начала Первой Пунической войны между Карфагеном и Римом[12]. Поскольку в V и IV веках Карфаген активно утверждался на Сицилии политическими, экономическими и военными средствами, то и в повествовании Тимея ему отведено значительное место. Фактически об этом периоде истории Карфагена нам известно в основном от Тимея.
Тем не менее к его «свидетельствам» надо относиться с осторожностью. Во-первых, он, в сущности, является «историком-призраком»: его труды в оригинальном виде до нас не дошли. О них мы знаем по творениям более поздних греческих и римских историков, которые с удовольствием пользовались его сочинениями{35}. Современные исследователи могут почерпнуть исторические сицилийские описания Тимея из произведений его обожателей, особенно Диодора Сицилийского, тоже грека, творившего в I веке нашей эры[13]. Во-вторых, Тимей большую часть своей сознательной жизни провел в изгнании в Афинах вдали от событий, которые описывал. Но самое главное — хронист, судя по всему, испытывал непреходящее чувство ненависти по отношению к карфагенянам.
Восприятие Карфагена Тимеем предсказуемо негативное и предубежденное. Поверхностные суждения о мотивах и проблемах Карфагена резко контрастируют с подробным и сбалансированным анализом стратегий греко-сицилийских вождей{36}. Тимей настойчиво внушает идею, будто Карфаген являлся агентом варварского Востока на Западе и карфагенянам свойственна этническая ненависть к грекам{37}. Он представляет карфагенян собственниками несметных ресурсов, которые позволяли им формировать огромные экспедиционные силы для уничтожения греческих общин, живших на острове Сицилия{38}.
Тимей наградил карфагенян неприязненными этническими стереотипами, например, изнеженностью, что, по его мнению, доказывалось привычкой держать руки в одеяниях и носить набедренные повязки под туникой{39}. Особенно его ужасала якобы присущая карфагенянам одержимость человеческими жертвоприношениями, в том числе детей. В подтверждение этого страшного обвинения хронист рассказывает о массовом убийстве младенцев для умилостивления богов во время осады Карфагена греческим полководцем Агафоклом{40}. Естественно, Тимей изображает карфагенян исключительно жестокими и безжалостными: «Они не щадили пленных и не проявляли милосердия к собственным жертвам судьбы, подвергая одних распятию, а других — невыносимым надругательствам»{41}. Даже милосердие карфагенян по отношению к женщинам, укрывавшимся в храмах захваченного сицилийского города Селинунта, Тимей объясняет святотатственной алчностью: они-де боялись, что беглянки подожгут святилища и лишат их возможности поживиться грабежом{42}. Нечестивость карфагенян — излюбленная тема в сицилийском опусе Тимея. Они постоянно разворовывают храмы и даже гробницы греков, за что боги карают их, насылая чуму, бури и военные поражения.
В таком же ключе Тимей отображает и отношение карфагенян к греческой культуре. Он описывает, как карфагенский полководец Гимилькар, захватив и разграбив Акрагант, отправляет картины и изваяния в Карфаген, а горожане пытаются помешать этому, поджигая святилища{43}.
Безусловно, к свидетельствам Тимея, приводимым в «Исторической библиотеке» Диодора, следует относиться критически, но и малопродуктивно отвергать их как фикцию. Несмотря на предвзятость и фрагментарность изображения карфагенян, преувеличения и клише, описание им этнического конфликта в Сицилии очень полезно уже по той причине, что оно отражает реакцию на гораздо более сложный процесс сосуществования пунического и греческого населения на острове.