Кривое горе. Память о непогребенных - Александр Маркович Эткинд
Всплеск творческой энергии, пришедший к Синявскому в мордовском заключении, можно объяснить несколькими причинами. Постсталинский лагерь для политических преступников – «образцовое» учреждение, которое пережило ГУЛАГ, – стал буквальной реализацией советской утопии. Это было бесклассовое, исключительно мужское, нарочито непроизводительное сообщество, в котором порядок и дисциплина покоились на иррациональных и необъяснимых основах. Лагерь был социальной средой, полностью отличной от избранного круга советской интеллектуальной элиты. Многие пережили всплеск энергии, вырвавшись из душных институтов советской культуры либо благодаря эмиграции на Запад, либо во «внутренней эмиграции», либо, наконец, в лагере. Там, в лагере, Синявскому встретились необычные люди, с которыми он бы нигде больше не познакомился, – русские сектанты, украинские националисты, теневые предприниматели и многие из тех, которых советский закон превратил в преступников. Эти люди сильно отличались от «народа», которому отец Синявского и другие эсеры поклонялись вместе с несколькими поколениями народнической интеллигенции. Общаясь с реальным народом, Синявский пришел к тому же выводу, к которому до него пришел Шаламов: лагерный опыт подрывал все то, о чем говорили шедевры русской литературы от Гоголя до Толстого.
Для занятий нужна была библиотека. В том лагере, в котором Синявский провел большую часть своего срока, библиотека была, но очень скудная. По просьбе Синявского жена присылала ему книги и привозила их на ежегодные свидания. По их переписке, полной просьб о книгах, можно восстановить круг лагерного чтения Синявского. В него входила поэзия русских символистов и модная тогда у московской интеллигенции интеллектуальная и мистическая литература – Гофман, Метерлинк, Кафка, Герман Гессе. Синявский читал книги и статьи о русском фольклоре, тоже входившем в моду. Удивительно узнать, что он читал редкие источники по русским сектам, которые брал у своих солагерников-сектантов. Позднее, когда Синявскому стали доступны московские и парижские библиотеки, его любимым чтением стал Василий Розанов – утонченный мыслитель рубежа веков, соединивший в своем творчестве мистику и эротику. Проведя глубокую переоценку российских и советских ценностей, Синявский должен был изобрести новый язык критики и сопротивления. Эта задача объясняет оригинальность и изобилие написанных им в лагере исследований. Все, что Синявский увидел и узнал в лагере, он вложил в рассуждения о Пушкине и Гоголе. Неудивительно, что эти рассуждения получились столь необычными.
После десятилетий государственного террора лагеря 1960-х были полны призраков. С намеренной двусмысленностью Синявский писал жене: «…здесь все немного фантастично – и цветы, и встречи. Все немного “воображаемый мир”… Солнце низко над горизонтом, и поэтому тени длиннее… Призрачен сосед по дому, спали и ели вместе, и вдруг выясняется – призрак» (2: 62). Но и те, кто скоро освободится из лагеря, тоже «становятся призрачными», они «уже нездешние, как бы умершие, усопшие» (2: 169). Скука и одиночество делали лагерь призрачным; скорбная история лагеря населяла его привидениями. После выхода из лагеря призраком чувствовал себя и сам Синявский: «Выйдя из тюрьмы, как будто посмертно рождаешься на свет… Остается голая точка зрения, то есть свое пребывание в мире чувствуешь как присутствие призрака»[238].
Эти запредельные, призрачные впечатления соответствуют той картине лагеря, которую оставил любимый им художник Борис Свешников, чье искусство готовило Синявского к лагерю (см. главу 5): «У рисунков Свешникова обратимый смысл. Кто не знает, что это лагерь, так и не догадается. …Знающий (я чуть было не сказал – посвященный), присмотревшись, различит кое-где частокол, помойки, бараки, тюрьму: кто-то уже повесился, а кто-то просто сидит и ждет своего срока»[239]. Любимые герои Синявского – Пушкин, Гоголь и сектанты – в свои самые творческие, продуктивные периоды находятся в таком же промежуточном, обратимом, нетрупном состоянии между жизнью и смертью. Такова полужизнь доходяг, каким был и Свешников, – голое бытие между жизнью и смертью. Свешников изобразил это состояние в своих рисунках; Синявский описал его в своей книге «В тени Гоголя»: «В “переходном состоянии”, как называл его Гоголь (а все его творчество, особенно во второй половине, носило печать переходного, смутного, от жизни к смерти, качания…), его личность уже не имела строгих очертаний характера… но сбивалась на какое-то множество… ежедневно умирающее и воскресающее уже где-то за гробом, и продолжающее в то же время тянуться назад, к жизни, и плакать, и угрожать, и доказывать, и спорить с соотечественниками…» (2: 189).
Гоголь «умирал всю жизнь», Гоголь вмещал в себя «непроходимую пропасть между живыми и мертвыми», Гоголь жил «окоченевший, забитый в гроб своей изнемогшей, почти бесчувственной плоти». Такова была и жизнь доходяг – типичных обитателей лагеря. Синявский избежал их судьбы, а Свешников не избежал; на краю смерти его спас лагерный доктор. В тени доходяг – в тени Гоголя – Синявский писал лагерные письма, в которых содержались его будущие книги. Именно как доходяга, Гоголь «показал поразительную способность к рассудительности и самоконтролю… видя дальше и больше, чем дано нормальному зрению»[240].
Синявский начал «Прогулки с Пушкиным» в августе 1966-го, на пятом месяце отсидки. Он рассказывал жене: «Хочется написать о Пушкине что-нибудь неакадемически веселое, легкое (в соответствии с его стилем жизни) и в то же время вполне серьезное». Уже начав «Прогулки с Пушкиным», Синявский перечитал мандельштамовский «Разговор о Данте» (см. главу 4) и почувствовал близость, которую описал в одном из писем жене[241]. Ни один современный поэт не обладал таким «живым и непосредственным, врожденным чувством истории», как Мандельштам. В исторических текстах он прибегал «не к реставрации, но к дерзкой интимизации отдаленных веков». Мандельштам подступал к прошлому с «фамильярной почтительностью», как «любящий… сын»[242]. Все это относится и к «историческому методу» самого Синявского,