Натан Эйдельман - Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
Раскладываю в памяти события по порядку — все же часа четыре, а то и больше выстоял у памятника Петру — и по-прежнему не могу избавиться от эпизодов комических и трагикомических — недаром несколько актеров каким-то образом замешано в это дело. Не говоря уже о знаменитой Телешовой, у которой Милорадович ел кулебяку, в толпе, сочувствующей мятежникам, мелькают Каратыгин, Борецкий… У своего дальнего родственника Борецкого скрывался некоторое время после восстания Михаил Бестужев.
Опять вижу Кюхлю, опять какой-то важный чин картинно шагает к нам, но смешно приседает от летящего поленца.
Именно у самого конца, когда уж стемнело, — апогей надежды и стало быть веселья! Но притом все заметнее безнадежный проигрыш… Помню, из толпы подходит к нам шинель: «Вы что, примерзли к мостовой и вперед не идете?»
И кто-то из наших: «Чем черт не шутит?»
А черт именно шутил в эти минуты. Видим маленького Панова на плечах здоровенных лейб-гренадеров. «Эй, кто кого привел?» И опять раскат в тысячи глоток — когда, соскочив с дрожек, объявляется растрепанный Стюрлер. Сей швейцарец (рекомендованный благородным Лагарпом — и не оттого ли первейший проходимец, мздоимец, впрочем — и храбрец) — он, можно сказать, проспал свой полк: спьяна, надо думать, поленился вывести своих к присяге пораньше, а когда вывел, уж слухи поползли, ребята взыграли — и смеху-то! Стюрлер, вопящий на трех или четырех языках: «Назад, канальи, накажу, шкуру сдеру, ребятушки, за что вы меня и т. п.». Сутгоф же с Пановым негромко «Вперед!», и весь полк за ними. А как полковник соскочил с извозчика, так чуть не вбежал в каре, кто-то крикнул: «Тут толстых эполет не хватает, к нам, полковник, к нам!»
Как его Каховский пристрелил, я, правда, не видал — отошел в это время на другой край — только услыхал пистолетный выстрел, и тут же целый град ружейных, сметалось все.
Совсем уж дело к концу, а веселости не убавляется. Трубецкого нет; уговаривали друг друга: «ты будь начальником», «нет ты!» Помню, конногвардейцы на нас двинулись, ребята отстрелялись — офицеры наши кричат «стой!» (чтобы лишней крови не пролилось) — а за стрельбой никто команду не слышит, и сейчас еще будут залпы по отступающим. Ну, я вспомнил службу — приказал барабанщику ударить отбой. Помогло.
И еще раза два скомандовал — забыл, что в штатском, а солдатики слушаются (видно, командирский голос сохранил). И один унтер спросил: «Ваше высокоблагородие, где служить изволили?» Признался, что в конной артиллерии. И тут Кюхля ко мне торжественно: «Жанно, судьба решила — тебе быть нашим Риегою». Я отмахнулся, но после, в тюрьме, подумал: а что, если б объявил солдатам, что имею чин генерала или хоть полковника? Для дела, для дела — чего уж там… В газетах через день, оказывается, объявили, что толпою «предводительствовали люди гнусного вида во фраках». Крепко сказано! И вид гнусный, да еще и фрак, а не мундир: ничего гнуснее в самом деле и не вообразишь! Меж тем припоминаю, как будто с рисунков Гойи (с которыми я совсем недавно познакомился) — какого-то человека на деревянной ноге: ковыляет мимо нас, с кем-то дерется, орет, затем толстый немец пристает к нам, чтоб мы взяли оружие, которого у него дома в изобилии (так и не знаю до сей поры, дурил, что ли?).
Вдруг подходит здоровенный мужчина — шляпа с пером, голос: я едва узнал статского советника Граббе-Горского, который нашу семью деньгами под проценты ссужал. Куда девалось все ростовщичество — Роланд, Баярд, да и только.
— Так их, ребята! Я главный советник, граф и старший сенатор. Держись, ура, Константин!
Вот так история. Я ему говорю: «Командуйте нами!» Отказался: «Во фрунте никогда не ходил». А ведь мог бы и скомандовать, ибо наших терзаний и сомнений не имел. Глядишь, всех бы раскидали и власть взяли…
Так я и не понял, и не пойму никогда, что с этим графом случилось. Человек дурной, процентщик, ябедник — плевать ему на все и всех, а вот шел мимо и взыграл — о, Русь! (Впрочем, он вроде бы и поляк.) И ведь умел, старый черт, говорить с толпою: солдаты сразу почувствовали генерала, чернь по одному мановению его кинулась разбирать и швырять поленья: вот уж «рыцарь на час». Печально и смешно: он хорош, да и мы, нечего сказать.
Судьба Горского была страшна и причудлива. Арестованный как один из главных бунтовщиков (ибо не было на площади более высокого чина, к тому же графский титул), он вдобавок был закован в цепи за «дерзость в ответах» и отправлен в ссылку, хотя тщетно убеждал следствие, что и слыхом не слыхивал о тайном обществе и проч. Обороняясь от обвинений, Горский объявил однажды, будто на него Пущин наговаривает, «желая отделаться от денежного долга под проценты». В ссылке Горский продолжал одолевать правительство многочисленными просьбами, но с течением времени открылось: 1) что он и не граф вовсе; 2) что его дочь, на которую он перевел свой капитал и которую требовал к себе, — не дочь, а любовница etc. etc. Этот странный авантюрист окончил дни свои на поселении, в 1849 году.
Но вот вам и последние сцены трагикомедии нашей.
Пушки уж выкачены — но даже и тут, господи помилуй, дьявол не устает смешить. Позже мы узнали стороной, что начальник артиллерийского склада не внял устному приказу Николая и сперва не дал снарядов, то ли выжидая, чья возьмет, то ли думая, что это мы прислали… После же ящики с картечью везли — но на первых схваченных извозчиках.
Ох, и бунт российский — и подавление отечественное!
Картечь засвистела (и между прочим, не только в нас, но и в своих, павловцев).
Один солдат пригнулся — другие еще успевали ерничать: «Не низко ли кланяешься?» А потом в нас ударило. Кровь брызнула. И последняя, кажется, улыбка: вижу Александра Николаевича Сутгофа, как памятник неподвижный среди бегущих и падающих.
— Вы что? Уходите скорее!
— Не могу.
— Почему же?
— У меня жалованье целой роты.
Он ведь думал, в поход придется идти, за свое дело воевать — как Риего.
Гренадеры его, к счастью, были под рукою: «Ваше благородие, да провались оно, жалованье, идемте голову спасать…»
Так и уходил я с площади, почему-то размышляя о лейб-гренадерском жалованье и что, может быть, следовало (как прежде рассуждали) отступить, отойти к военным поселениям.
И вот все побежало, помню — один Мишель Кюхельбекер остался. После узнаю, что подошел младший Кюхля к генералу Мартынову, чтобы отдать саблю, а на него наехал полковник Засс и уж хочет мятежника рубить. Мартынов, однако, остановил молодца: «Ай да храбрый полковник Засс! Вы не видите разве, что он вручил мне свою саблю?»
Вот так и отвоевались — отсмеялись вволю. Да все вспоминаю, как Лунин с особенным выражением — «солдатиков жалко».
Снова, снова и снова обмысливаю, что шли они за Константином — имя вело, — а имени-то не было, ибо Константин ни при чем, призрак…
Но силен же призрак. Мне Саша Одоевский тогда на площади, еще до картечи, рассказал (я этот эпизод и сам прежде знал, но запамятовал) — что вот так же в 1730 году, сразу после внезапной кончины Петра II, князь Иван Долгорукий подделал завещание умершего в пользу своей сестры, царской невесты Катерины Долгорукой, а затем вышел к офицерам, шпага наголо: «Да здравствует императрица Екатерина!»
Однако никто не отвечал — и князь Иван отправился домой то завещание сжигать, а вскоре и сам был уничтожен.
Вот ведь тоже был призрак и выглядел нашего, пожалуй, не хуже, надежнее: несостоявшаяся Екатерина II Долгорукая была, в отличие от Константина, готова на царство, и брата бы не ослушалась, и фальшивость завещания не была очевидной — может, и в самом деле умирающий Петр II подмахнул.
Отчего же не получилось?
Да не было жизни, крови, души в том «vivat!», которое возгласил князь Иван, — ни офицеры, ни солдаты не шелохнулись.
А наш-то Константин: все время слух — будто приехал, уехал, сидит в Сенате, сейчас выйдет с волей и т. п. Будущий историк, чего доброго, напишет, что мы-де обманули солдат и тем их погубили.
Отвечу: мы ведь не собирались обманом держаться. Прежде чем солдаты догадались бы, что дело не в Константине, революция уж сослужила бы им службу, освободила их самих и крепостных людей!
Без Константина они бы не поднялись — но поднявшись, уж не вернулись бы…
И еще одно странное, нелепое обстоятельство утешает меня, хотя постоянно и всегда жаль и жаль солдатиков, — и все равно грех…
А вот какое обстоятельство.
За редкими исключениями, солдаты ушли в Сибирь, под розги, на Кавказ, в дальние гарнизоны, — на нас никогда не обижаясь.
Ив. Ив. под «исключением» имел в виду, кажется, эпизод, случившийся на юге во время восстания Черниговского полка. Когда бунтовщики были рассеяны пушками, один из них пытался убить Сергея Муравьева-Апостола «за обман», однако его остановили другие солдаты.
Почему же солдаты нам простили?