Арлен Блюм - От неолита до Главлита
Такого рода «накладки» и «недоработки» встречаются довольно часто: число примеров можно умножить… Ещё М. Е. Салтыков-Щедрин заметил как-то, что «русская литература возникла по недосмотру начальства». И хотя в советское время литература скорее могла существовать по его, начальства, предписанию, всё-таки благодаря и «недосмотру», и известной российской безалаберности ряд произведений, «сомнительных» с точки зрения идеологов, оставался в читательском обиходе.
* * *Если инкриминируемые «персональные» данные могут быть выявлены более или менее легко при просмотре текста, то в случае отсутствия самого цензурного документа «содержательные» мотивы запрета установить довольно сложно. Многое диктовалось требованиями «текущего момента», очередным постановлением ЦК по идеологическим вопросам, последней передовицей «Правды» и, конечно, вытекавшими из них специальными цензурными циркулярами, рассылавшимися Главлитом на места. Многое зависело также от изменения внешнеполитической и международной ситуации, когда вчерашние дружественные страны и режимы объявлялись враждебными и наоборот: опять-таки ситуация, описанная в романе Джорджа Оруэлла.
Как уже говорилось ранее, в самом содержании книги цензоры весьма редко обнаруживали «антисоветские», «идейночуждые» мотивы, тем более что они фильтровались в случае их обнаружения на предшествующих стадиях — предварительного и последующего контроля. Выделим наиболее типичные мотивы запрета по «содержательному» признаку:
— Изображение кровопролитной междоусобицы эпохи революции и Гражданской войны, ужасов и жестокости (со стороны «красных», конечно!), пьянства, погромов, партизанщины, массового голода, случаев дезертирства — опять-таки из Красной, разумеется, армии и т. д.
— Любые, независимо от оценки и контекста, упоминания о попытках и случаях организованного противостояния режиму: кронштадтском восстании 1921 года, «антоновском мятеже» на Тамбовщине и т. д.
— Разложение в партийной среде в годы нэпа, разочарование в революции, приводившее порой к самоубийствам, пьянству, психозам, выходу из партии и т. д.
— Половая распущенность в комсомольско-молодёжной среде во второй половине двадцатых годов, ставшая довольно частым сюжетообразующим компонентом в произведениях того времени, начиная со знаменитой повести Пантелеймона Романова «Без черёмухи» или повести В. В. Вересаева «Исанка». Что удивительно, сами эти произведения никогда не подвергались цензурным репрессиям, но их последователи и подражатели, порой спекулировавшие на модной теме, нередко становились объектом повышенного внимания главлитовских органов.
— Поветрие в литературе (и жизни), получившее собирательное наименование «есенинщины»; упадочнические настроения, мотивы пессимизма, безысходности, звучавшие тогда опять-таки в «молодёжной» литературе.
— Показ «издержек» насильственной коллективизации, проявление автором «интеллигентщины» и «буржуазного гуманизма», то есть даже малейшего сочувствия к раскулаченным и сосланным крестьянам. Изображение массового бегства из деревни в голодные 1932–1933 годы.
— Негативное или сатирическое изображение сотрудников ЧК-ОГПУ. Запрещён был, например, ранний рассказ М. М. Зощенко (1923 года) «Старуха Врангель»: по словам цензора, «советский быт изображается приёмами гофманских кошмаров; следователь ЧК — кретин, с примесью хитренького паясничанья, — арестовывает старуху Врангель, та умерла со страха». Попал в главлитовские списки сборник рассказов известного мастера пародии Александра Архангельского «Коммунистический Пинкертон», вышедший под псевдонимом Архип в Ленинграде в 1926 году. Очевидная причина (помимо эпиграфа из Н. И. Бухарина) — включение в него рассказа «Таинственная особа», сюжетом которого является проделка молоденькой машинистки, подговорившей своего друга представляться, когда он вызывает её по телефону на свидание, сотрудником ГПУ. Её собираются уволить за прогулы, но старый бухгалтер замечает: «Попробуйте прогнать, она вас куда-нибудь дальше прогонит». При встрече со своим знакомым девушка советует ему, чтобы он «вызывал не из ГПУ, а из ВЦИКа, у нас все напуганы». Такова же судьба повести погибшего в лагере в 1938 году А. Я. Аросева «Записки Терентия Забытого» (М.; Пг.: Круг, 1923), изъятой за изображение чекиста-маньяка и «рефлектирующих» коммунистов-неврастеников, разочарованных в нэпе, подающих заявления о выходе из партии и заканчивающих порой жизнь самоубийством. Один из видных чекистов, выведенный в повести, «в своей жизни только однажды улыбнулся, да и то неудачно: какой-то просительнице-старушке сообщил о расстреле её сына и улыбнулся невольно от волнения. С тех пор он никогда не улыбался». Он же предлагает водрузить на здании ЧК экран и показывать расстрелы: «А вверху чтоб надпись была: за то-то…»
— Упоминания о существовании концлагерей, принудительного труда, вообще о системе ГУЛАГа, о чём до середины тридцатых годов ещё позволялось писать, но, конечно, только в определённом контексте: труд способствует «перековке заблудших».
— Массовая гибель бойцов и страдания мирных людей в годы Великой Отечественной войны, изображение ужасов ленинградской блокады.
— Прославление или, напротив, когда ситуация изменилась, осуждение деятелей зарубежных стран: например, Иосипа Броз Тито (и режима в Югославии в целом) после 1948 года, вождей Албании, Китая и др. В результате запрету подверглись книги Сергея Михалкова, Льва Кассиля, Ник. Тихонова; подвергся нападкам даже получивший Сталинскую премию роман Ильи Эренбурга «Буря», поскольку в нём «солдаты Тито характеризуются как герои». После восстановления отношений с Югославией все эти книги были возвращены из спецхранов, но зато попали в него разоблачения «кровавого режима Тито-Ранковича-Джиласа», изданные между 1948 и 1953 годами (например, сатирические стихи и басни того же Сергея Михалкова).
— «Низкопоклонство перед Западом» и вообще «иностранщиной». Особую «популярность» в идеологических и цензурных сферах такой довод приобрёл в 1948–1953 годах — в связи с развёрнутой кампанией «борьбы с космополитизмом». Жертвами её стали и люди, и книги, подвергавшие сомнению «приоритет» России (даже «царской»!) буквально во всех областях культуры, науки и техники. Эта кампания приобретала нередко анекдотический характер, породив известную поговорку того времени: «Россия — родина слонов!».
— «Предоставление трибуны врагу». Такая сакраментально звучащая формула часто встречается в цензурных документах: речь идёт об «излишнем», «избыточном» цитировании обличаемых авторов, например, писателей Русского зарубежья, «внутренних эмигрантов» и вообще — «врагов». Вот, например, характерная главлитовская аннотация: «Приводится слишком много высказываний Троцкого, и хотя сам автор отрицательно относится к его личности, всё же сама книга вредна, так как она может вызвать у читателя нездоровое любопытство».
— «Искажение истории»: на самом деле подразумевалось как раз обратное — стремление автора придерживаться фактов, установленных исторической наукой, но по причинам идеологического порядка признанных «вредными» или «несвоевременными». Наиболее характерный и бросающийся в глаза случай — пересмотр, начиная с середины тридцатых годов, в связи с поворотом к «державности», отношения к личностям и эпохам Ивана IV, Петра I, народовольцам-террористам и т. д.
Указанными темами цензурная практика изъятий, разумеется, не исчерпывается. Помимо доводов идеологического и политического характера, цензоры прибегали иногда и к «эстетическим», но ничего, кроме стереотипной и никак не аргументированной формулировки: «Книга художественной ценности не представляет», придумать не могли. Под такую формулу подводились даже произведения таких крупных художников слова, как, например, Бабель и Сельвинский. Столь же универсально обвинение в «пессимизме и упадочничестве», а также в «идеализме» автора. В тридцатые годы цензоры начинают усматривать отступления от «метода социалистического реализма» в самой стилистике художественных произведений. Отсюда — запрет произведений вполне лояльных и, более того, вполне просоветских только за приверженность автора к нетрадиционной поэтике и авангардной форме — например, произведений обериутов и даже футуристов, политические игры с которыми в то время заканчиваются.
Совершенно нетерпимым было отношение к «нездоровой эротике» и ненормативной лексике, под которые подводились абсолютно невинные вещи. Ещё Пушкин в своей фривольной (и не рассчитанной на публикацию) сказке «Царь Никита и сорок его дочерей» задавал себе иронический вопрос: «Как бы это изъяснить, чтоб совсем не рассердить богомольной важной дуры, слишком чопорной цензуры?» Советская цензура в этом смысле давала старой сто очков вперёд (кстати, Р. В. Иванов-Разумник в письме к своему издателю П. Витязеву в 1923 году процитировал пушкинские строки, заменив слово «богомольной» словом «большевицкой»)[137]; крайний пуританизм, которым всегда отличалась российская цензура, в советское время был доведён уже до предела. Так, в частности, запрещены были пять изданий впервые напечатанного в 1925 году романа Вениамина Каверина «Девять десятых судьбы» как произведения, «опошленного определёнными выражениями», и ряд других довольно безобидных в этом смысле книг. Единственный, пожалуй, случай, когда действия главлитчиков можно хоть как-то понять и объяснить, — это запрет ими действительно «слишком откровенных» книг Мих. Кузмина, особенно его «Занавешенных картинок» с рисунками Вл. Миклашевского, изданных в Петрограде в 1920 году (на титульном листе местом издания указан Амстердам, но это — издательская мистификация)[138].