Лев Рубинштейн - Повести
— Раз нужно играть слуг, пусть слуги и играют, — сказал Пущин.
— Как, слуги чтоб играли вместе с лицейскими? — удивился Илличевский. — Знаешь ли ты, что говоришь?
— Однако выхода другого я не вижу, — отвечал Пущин.
Спектакль едва не отменился. Но в конце концов решили помириться с тем, чтоб позвать слуг.
— На здешнем театре крепостные играют и поют, — объяснял Пушкин, — да ещё как! А всего у слуг Угара и Кондрата несколько слов. Их и не заметят.
Кондратом назначили швейцара Якова, который немного грамоту знал. А Угара приказали играть… Паньке! Жанно объяснил ему:
— Как Виктор спросит: «Угар, что сделалось?» — поклонись и скажи: «Ничего, сударь! Только батюшка ваш поведал, что вы уехали по Белевской дороге, разгневался, приказал заложить шестёркою коляску, забрал все свои бумаги и хочет вас догнать, схватить да отдать под суд»… Понял?
— Как не понять, понял, ваше благородие!
— Ну, проверим… Вот я Виктор. «Угар, что сделалось?»
Панька поклонился в пояс.
— Беда, ваше благородие! — воскликнул он. — Батюшка ваш прямо в Царское Село скачет, хочет ваши бумаги схватить да директору показать! Бегите что есть мочи из Лицея, а то отдадут под суд!
— Что ты сочиняешь? — озадаченно спросил Жанно. — При чём тут Лицей?
— Прощения просим, ваше благородие, я думал про Лицей. А то ведь зачем людям столько беспокойства?
Жанно спохватился, что не объяснил артисту, что он должен изображать. Через полчаса Панька уже знал свою роль.
Комедию играли днём 19 октября. Декорацию нарисовал Илличевский на ширмах, оклеенных бумагой. Вместо занавеса была повешена поперёк зала парчовая портьера. Занавес раскрывал Дельвиг. Он же подсказывал артистам из-за кулис, что говорить.
Зал был набит гостями, главным образом пожилыми, придворными дамами, набелёнными и напудренными. В их руках мерно колыхались веера. Лицеисты постоянно видели этих дам на прогулках, возле прудов. Они передвигались с зонтиками и собачками, а лакеи несли за ними корзинки с рукоделием и шёлковые накидки. Пущину иногда казалось, что в затейливый царскосельский парк пустили не людей, а заводных кукол. И сейчас они сидели в креслах, выпрямившись, как куклы, а в воздухе, словно ветерок, порхали французские фразы.
Спектакль шёл как по маслу до той минуты, когда на сцене появился Вильгельм. Поглядев на публику, он остановился, заколыхался и беспомощно поглядел на Дельвига. Дельвиг шёпотом подсказывал ему роль, но Кюхля был глуховат. Не расслышав, он пустился во все нелёгкие и стал сам выдумывать текст.
В шестом явлении вместо слов Орефьевны: «Вот он, расскажи ему всё», Кюхля объявил:
— Явился к вам гонец и ждёт у врат почтовых!
Дельвиг округлил глаза и замахал бумагой. Пушкин, стоявший за ширмой, прикрыл рот обеими руками и затрясся от беззвучного хохота.
— Спасай, Панька! — шепнул Яковлев и хлопнул Паньку по спине.
Панька колобком выкатился на сцену. Услышав привычные слова Виктора: «Угар, что сделалось?» — он испуганно оглянулся на Дельвига и гаркнул на весь зал:
— «Сударь, не извольте беспокоиться! Батюшка ваш проведал!»
— … «Что вы уехали по Белевской дороге», — сипел из-за кулисы Дельвиг.
— «Что вы уехали по Белевской дороге! Разгневался, страсть! Хочет вас догнать, схватить…»
Тут Панька забыл, что ещё хочет сделать батюшка, и обернулся было к Дельвигу, но Вильгельм, нетерпеливо топнув ногой, произнёс басом:
— Не ври! Сей старый крючкотвор уж прямо в суд поехал! Разве Шаховской по-настоящему-то напишет?
В зале послышался смех. Дельвиг хотел закрыть занавес, но Пущин махнул ему рукой и пустился на сцену, как на поле сражения.
Ему удалось восстановить порядок. Прибыли враги Вспышкин и Сутягин, поссорились и нехотя сели за стол. Вильгельм — Орефьевна внёс яичницу почему-то сковородой вверх, помедлил и с оторопелым лицом брякнул её на стол. Илличевский — Вспышкин посмотрел на Вильгельма сердито, есть не стал, а послал за выпивкой.
Промокшие в пути враги выпили вместе и стали мириться, так и не отведав яичницы.
Спектакль подходил к концу. Пущин — Брустверов объявил: «Дети, сюда, к отцам!» Вошли Виктор и Оленька и встали на колени. Помирившиеся отцы благословили детей. Брустверов подошёл к краю сцены и проговорил:
— «Э, брат! Худой мир лучше вздорной ссоры!»
И тут сзади послышался голос Кюхельбекера:
— А комедия пустая!
На этом Дельвиг закрыл занавес.
«ОНА»
«Светским людям» в Лицее положительно повезло с приходом нового директора Егора Антоновича Энгельгардта.
Безначалие и своевольство, на которые так жаловался инспектор Фролов, кончились. Начались новые, блестящие времена.
Директор являлся в зал после вечернего чая в светло-синем фраке с чёрным стоячим воротником и золотыми пуговицами. На нём были чёрные шёлковые чулки и башмаки с пряжками. Волосы его были зачёсаны по-модному, к бровям, в руке он держал серебряный лорнет.
— Ничем не похож на Малиновского, — шепнул Пушкин Пущину.
— Лучше или хуже?
— Он мне не нравится.
Вильгельму новый директор тоже не понравился. Не понравился он сначала и Жанно. Но потом Жанно переменил своё мнение — уж очень любезен оказался новый директор.
Он всегда улыбался, почти всегда. Улыбаясь, перелистал он журнал «Лицейский Мудрец»; улыбаясь, выслушал стихи Кюхельбекера, поздоровался отдельно с каждым лицеистом старшего курса, похвалил Горчакова и Вольховского за успехи; улыбаясь, вспомнил об истории с гоголем-моголем; улыбаясь, намекнул на непорядки в спектакле «Ссора»…
— Надеюсь, непорядков больше не будет, господа, — сказал он, — и прошу вас не бояться меня. Я не стану вводить строгостей, потому что для меня славный Лицей не республика, как для вас, — в этом месте Егор Антонович весело улыбнулся, — а единая семья! Да, господа, семья, в коей вы братья, а я отец! Да, господа, настоящее повиновение — только добровольное! Сие следует твёрдо усвоить в вашем раннем возрасте…
— Да ведь мы уже взрослые! — воскликнул Жанно.
Энгельгардт посмотрел на него с лёгкой усмешкой.
— Вы, пожалуй, слишком взрослые, — сказал он. — Желал бы я видеть вас достойными юношами, а не рано созревшими мыслителями.
Мягкая, но настойчивая рука нового директора чувствовалась везде. Прекратилась жизнь «вольных студентов» и ночные прогулки без гувернёров. Присмирел и Фролов.
Никакого обучения строю не было, потому что директор не любил военных порядков. Он всегда и повсюду присутствовал. Каждый лицейский воспитанник мог к нему обратиться. Он на всё обращал внимание, даже на танцы.
Из всего старшего курса хорошо умел танцевать только один Горчаков.
— Это непростительно, — сказал Егор Антонович, — я не желаю готовить вас к обращению с одними книгами да бумагами. Лицейские должны быть людьми и образованными, и разумеющими светское обхождение. Танцы, разумные беседы, посещение почтенных семейств — всё это обязательно! Следует с честью носить мундир лицейский!
Лицейские изучали новомодный танец мазурку, недавно завезённый из Польши гусарами. Лучше всех танцевал мазурку Пушкин, хуже всех Кюхельбекер. Пущин танцевал не худо, но без всякого интереса.
— Раньше толковали о гражданском воспитании, а теперь делают из нас светских любезников, — сказал он Дельвигу.
— Энгельгардт возвышенного не понимает, — отвечал Дельвиг. — Но человек он порядочный, да с ним весело!
С Егором Антоновичем и впрямь было весело. Он завёл катанье на тройках.
Жанно на всю жизнь запомнил это зимнее катанье по широким дорогам, между двумя стенами елового бора. Тройки неслись, как пушечные ядра, мимо вытянутых по линейке просек в густом лесу. Снег бил в лицо из-под копыт, ямщики покрикивали. Навстречу ветру, морозу, розовому январскому солнцу летели сани с лицейскими, закутанными в тёплые полушубки. Хоровые песни неслись вместе с санями в синем воздухе. Мужики на перекрёстках снимали шапки и кланялись.
Пили чай в сторожках лесничих, играли на гитаре, плясали и читали стихи. Под конец Энгельгардт возглашал: «Домой и да здравствует Лицей!» И с криками «ура!» поезд саней с той же скоростью возвращался в притаившееся под серебряным снегом Царское Село.
В Царском Селе лицеисты посещали знакомые дома. На этих вечеринках раздолье было Яковлеву с его песенками под гитару. Стихов не читали, зато разыгрывали в лицах французские шарады. Брали слово «пуассон» — «рыба» — и раскладывали его на два слова — «пуа» (вес) и «сон» (звук). «Вес» изображал самый грузный лицеист Броглио, да ещё обложенный подушками. Он играл древнегреческого бога виноделия Диониса. Являлся он на сцену-с шестом, обвитым виноградной лозой, делал вид, будто опьянел, и тяжело падал на подпиленную скамью, которая под ним подламывалась. Во второй картине гасили свет, и Яковлев, сидя за диваном, щипал гитару — это был «звук». Целое было похоже на балет и изображалось девицами, одетыми под рыбок. Они скользили под звуки фортепьяно.