Отто Кифер - Сексуальная жизнь в Древнем Риме
Но мировоззрение стоиков имеет и другую, более глубокую сторону, и тут мы возвращаемся к нашей теме.
Стоик превыше всего ценит разум: он пользуется разумом для самосовершенствования. Но он знает, что, помимо разума, в человеке есть и другой элемент – чистый инстинкт, «плоть», которая постоянно мешает нам жить в точном соответствии с требованиями разума. И поэтому он готов сделать вывод, который ведет к пессимизму или, по крайней мере, к чистому аскетизму: «Я должен победить или презирать все, что отвлекает меня от усилий разума». Отсюда и следующее замечание: «Нужно избавиться от жажды жизни и заучить одно: безразлично, когда случится с тобою то, что все равно когда-нибудь случится» («Письма к Луцилию», 101, 15). А также: «Если ты пожелаешь верить тем, кто глубже видит истину, то узнаешь, что вся жизнь – мука; ввергнутые в это глубокое и беспокойное море с переменными отливами и приливами, постоянно бросающее нас, то поднимая к мгновенному благополучию, то опуская и причиняя нам большой ущерб, мы повисаем и раскачиваемся на волнах и сталкиваемся друг с другом. Рано или поздно мы терпим кораблекрушение, мы постоянно испытываем страх. В этом столь бурном и открытом для всех вихрей море для плавающих нет никакой другой гавани, кроме смерти»[62] («Утешение к Полибию», 9, 6).
Человек, который видит жизнь в таком свете, мало интересуется ею. В другом месте у Сенеки мы читаем: «Мне кажется, очень тонко ответил Панэтий одному юнцу на вопрос, может ли мудрец полюбить: «Как будет с мудрецом, посмотрим; а вот нам с тобой до мудреца далеко, и мы не должны допускать, чтобы над нами взяла верх страсть бурная и необузданная, сама себя ставящая ни во что и отдающаяся во власть другому. Взглянут на нас благосклонно – мы пуще распаляемся от доброты; отвернутся – нас раззадоривает надменность. Вредна и легкая любовь, и трудная: легкостью она берет нас в плен, с трудностями заставляет бороться. Так что лучше нам остаться в покое, зная нашу слабость. Нестойкую душу нельзя вверять ни вину, ни красоте, ни лести, ни другим соблазнительным приманкам». То же самое, что Панэтий говорил о любви, я скажу обо всех страстях. Насколько в наших силах, отойдем от скользкого места: мы и на сухом-то стоим нетвердо» («Письма к Луцилию», 116, 5 и далее).
Не нужно вдаваться в подробности, чтобы доказать, что стоики первыми начали презирать и клеймить все «неправильные» сексуальные радости. Но они даже брак не ценили сколько-нибудь высоко, хотя старшие стоики, такие, как Зенон и Хрисипп, смотрели на него более положительно. Но сейчас мы ведем речь о стоицизме в той форме, какую он принял во времена империи, когда презрение к миру, даже его отрицание, стали характерной чертой этого учения.
Здесь мы подходим к очень интересной и важной сфере человеческой мысли и чувств: я имею в виду то, что в самом широком смысле может быть названо аскетизмом. Это отношение к жизни в то время широко распространилось среди римлян, и не только среди тех, которые находились под влиянием христианства. Имеет смысл поговорить на эту тему более подробно – особенно постольку, поскольку аскетизм оказал решительное влияние на отношение человека к сексуальной жизни.
Если мы хотим понять основную идею аскетизма и рассмотреть, каким образом он может быть объяснен через отношение человеческой души к миру, мы и сегодня можем обратиться к мыслям Шопенгауэра на эту тему. Аскетизм играет решающую роль в его бессмертном учении. Однако нам будет достаточно показать, как эти идеи и это мировоззрение повлияли на римлян поздней эпохи.
Древняя орфическая и пифагорейская доктрина (возможно, пришедшая из Индии) учила, что душа «нисходит» из мистического блаженного состояния, начиная земную жизнь; и, следовательно, жизнь представляет собой наказание, чистилище, после которого душа может вернуться к «богам», если успешно пройдет испытание. Согласно этим представлениям, земная жизнь делится на четкие этапы – что объясняет идею «странствий души». Чем «чище» человек был в своей земной жизни, тем скорее он вернется к состоянию блаженства. Но в этой идеологии «чистой» называлась жизнь, отказавшаяся от всего чувственного, интересующаяся лишь духовным. Платон красиво описал это в «Федоне»: «Тело наполняет нас желаниями, страстями, страхами и такой массою всевозможных вздорных призраков, что, верьте слову, из-за него нам и в самом деле совсем невозможно о чем бы то ни было поразмыслить!.. А пока мы живы, мы, по-видимому, тогда будем ближе всего к знанию, когда как можно больше ограничим свою связь с телом и не будем заражены его природою, но сохраним себя в чистоте до той поры, пока сам бог нас не освободит. Очистившись таким образом и избавившись от безрассудства тела, мы, по всей вероятности, объединимся с другими такими же, как и мы, и собственными силами познаем все чистое, а это, скорее всего, и есть истина. А нечистому касаться чистого не дозволено»[63] («Федон», 66).
Эта концепция произвела на Цицерона – которого, конечно, в других отношениях нельзя назвать аскетом – столь глубокое впечатление, что он выражает согласие с ней в самых проникновенных местах своих философских сочинений (например, в «Сне Сципиона», «О государстве», vi). Но от этой концепции остается лишь шаг до окончательной доктрины сознательного аскетизма – воздержания от плотских удовольствий, от поблажек самому себе и, естественно, от половых сношений. Этот шаг сделали представители более поздней школы неоплатоников. Их главный представитель – утонченный мыслитель Плотин (род. около 250 года н. э.). Он полагал, что истинная жизнь человека – это vita contemplativa, чисто теоретическая жизнь, далекая от каких-либо чувственных соблазнов. Соответственно, он считал, что «общественные» добродетели, которые служат лишь для сдерживания похоти в соответствии с требованиями социальной жизни, наименее ценны; «очищающие» добродетели, которые удаляют нас от чувственности, выше; «духовные» добродетели, ведущие человека к мысли, еще выше; а наивысшие – «идеальные» добродетели, дающие нам возможность лицезреть Бога. Мы видим, что повседневная жизнь человека выступает здесь как необходимая основа его духовной жизни, а аскетизм дает возможность прикоснуться к высшей жизни. Каждый человеческий поступок, который можно назвать добродетельным, в некотором смысле становится «очищением души» от оскверняющих уз чувственного мира; наслаждение красотой (эту идею Плотин позаимствовал у Платона) оправдано лишь в той степени, в какой оно пробуждает в нас Эрос, тот Эрос, который служит проводником к внечувственным мирам. «Предаваться плотской любви – грех» (Плотин. Эннеады, iii, 5, 1).
Существенно, что Плотин действительно жил в соответствии со своей доктриной: он не бродил, подобно циникам, по стране, как нищий или странствующий проповедник, а вел жизнь, полную культуры и мысли. Его биограф Порфирий говорит нам: «Казалось, Плотин стыдится, что у него есть тело. Поэтому он никогда ничего не рассказывал о своем происхождении, о родителях и о своей родине. Мысль о том, чтобы позировать художнику или скульптору, настолько его отталкивала, что он говорил: «Разве не достаточно того, что мы носим тень, которой снабдила нас Природа? Какой смысл в том, чтобы делать тень этой тени и оставлять ее потомкам как нечто существенное?» Когда он болел, то не ел и не пил ничего имеющего животное происхождение, так как никогда не употреблял мяса. (Один из его друзей, сенатор, впал в такой аскетизм, что роздал всю собственность, освободил своих рабов, отказался от всех почестей, перестал интересоваться делами государства и вел простую неприхотливую жизнь, причем ел лишь раз в день. Плотин был чрезвычайно высокого мнения об этом человеке и ставил его жизнь в пример остальным.) Сам он мало ел и спал, был не женат, но не избегал бесед с друзьями. Многие знатные мужчины и женщины, будучи при смерти, отводили к нему своих детей (и мальчиков, и девочек) и доверяли их ему вместе со всей их собственностью как безупречному и праведному опекуну. Поэтому его дом был полон детей; за образованием некоторых из них Плотин следил с особой тщательностью. Он аккуратно распоряжался имуществом воспитанников, говоря: «Пока эти молодые люди не стали философами, мы должны позаботиться об их собственности». Он был всегда приветлив и готов принимать любого, кто искал его общества, и благодаря этому не имел врагов, хотя в качестве третейского судьи уладил много ссор. Более того, он славился своим знанием людей: он мгновенно вычислил вора среди рабов вдовы, жившей у него в доме, и мог предсказать, кем станет любой из отданных на его попечение ребят.
Он не был суровым мыслителем и рассматривал аскетизм не как насильственное подавление каких бы то ни было природных побуждений, а последовательное покорение инстинктов «тела» духом. Инстинкты, как их понимает Плотин, находятся в близком родстве с шопенгауэровским «утверждением воли к жизни»; он рассматривает физическую природу как истинную основу, с которой душа может начать путь наверх – «естественный порыв, подобный тому, какой толкает людей к половой близости», как он это называет («Эннеады», iv, 3, 13). Такое отношение подразумевает, хотя не всегда сознательно, суровое подавление сексуальных побуждений почти греховным поступком. Поэтому каждая добродетель является «очищением» («Эннеады», i, 6, 6). И любой, кто стремится к чистому духовному созерцанию сверхчувственного, должен бежать «от волшебницы Цирцеи или от Калипсо, как говорит Одиссей, имея в виду, как мне кажется, что ему не нравится оставаться, хотя и есть услада для глаз, в общении лишь с чувственной красотой»[64] («Эннеады», i, 6, 8).