Ольга Чехова - Мои часы идут иначе
Я иду дальше. Слезы от едкого дыма застилают глаза.
Я спотыкаюсь, чуть не падаю, удерживаюсь и наступаю на мягкую, кашеобразную массу. Я стою среди обгорелых кусков мяса… их уже больше невозможно опознать.
Доброволец подбегает ко мне с новым ящиком. Я машу ему — пусть подождет.
Он неправильно понимает мой жест, бежит дальше… Какая-то стена обрушивается. Горящая балка убивает его. После отмены воздушной тревоги мы с коллегами помогаем при расчистке завалов.
В Кёльне я переживаю налет в бомбоубежище театра. А в это время горит гостиница, в которой я живу. Мои вещи сгорают тоже. При этом известии я только пожимаю плечами.
Днем позднее в Гамбурге зажигательная бомба попадает в наш театр. Мы совсем рядом, в подземелье. Под развалинами театра остается лежать мой личный гардероб.
Я возвращаюсь в Берлин прямо в театральном костюме из исторической пьесы. Никто не обращает внимания — у людей иные заботы…
Несколько вечеров спустя сирены снова прерывают наш спектакль. Мы к этому привыкли. Редкий спектакль теперь доигрывается до конца.
С моей коллегой Тони Тетцлафф мы мчимся в бомбоубежище. Обычно оно битком набито еще до того, как мы приходим. На этот раз везет. Нам удается втиснуться.
Идет бомбежка центральной части города, в которой находится бункер. Мы толкаемся, сидим на корточках, плотно прижавшись друг к другу.
Бомбы грохочут, словно град.
В четырех-пяти метрах от нас стонет женщина в родовых схватках и падает без сил. Несколькими секундами позднее ее ребенок издает свой первый писк в спертом полутемном помещении: преждевременные роды от шока…
Бомбы падают еще ближе, еще плотнее.
Бункер трясется и трещит. Дети, женщины и даже мужчины плачут, молятся, причитают…
Тони Тетцлафф и я вдруг начинаем смеяться. Мы смеемся возбужденно, не контролируя себя, в состоянии абсолютной истерики. Мы не хотим смеяться, но смеемся, ибо близки к сумасшествию. Но другие не понимают это. Они только слышат, что две женщины хохочут, здесь, сейчас…
— Вон! — орет кто-то.
Трое пожилых мужчин хватают нас, проталкивают впереди себя и бормочут: «Вон… вон этих баб!..» Вокруг нас рассвирепевшие, перекошенные злобой лица, и почти во всех глазах готовность линчевать.
Двое охранников воздушной обороны стоят на вахте у запертой стальной двери. Они призывают разбушевавшихся к спокойствию. Тщетно.
А мы смеемся еще пуще, почти задыхаясь от приступа.
Кто-то бьет нас, Тони Тетцлафф падает. Я пытаюсь поднять ее. Мужчины напирают. Охранники бессильно отступают.
Я падаю рядом с Тони…
Сирена спасает нас.
Охранники противовоздушной обороны распахивают стальные двери. Отбой… Мы с Тони чуть не поплатились жизнью, считаем мы. Задыхаясь, я оглядываюсь: никто не преследует нас…
Спектакль «Любимая» нам удается сыграть без воздушного налета. Пятисотое представление. Чудо.
Другое чудо поджидает нас в тот же вечер: жаркое из косули!
Геббельс приглашает по случаю энного юбилейного спектакля в свой дом под Ланке.
Он принимает нас один. Его семья отдыхает от авианалетов в Австрии.
Дом Геббельса маленький и уютный, приусадебный участок поразительно большой. Я спрашиваю его, почему он и дальше не застроил такой прекрасный участок.
Первая часть ответа следует незамедлительно и уверенно, вторая — после некоторых колебаний и оказывается откровенной:
— Земля принадлежит не мне, а городу, да и для кого мне строить? Если меня не будет в живых, мои дети не должны расплачиваться за ненависть, предназначенную мне…
1 мая 1945 года Геббельс вместе с женой и детьми примут яд в бункере рейхсканцелярии — всего через несколько часов после того, как его фюрер покончит самоубийством…
Время чудес
Конец войны застает меня с дочерью Адой и внучкой Верой в моем доме в Кладове.
Наш собственный маленький бункер, тридцать шесть ступенек под землю, постоянно переполнен друзьями-соседями: часто приходит Карл Раддатц с женой, афганский посланник, господа из швейцарского Красного Креста, которые жмутся к нам, потому что мы говорим по-русски.
Электричество уже давно не подается, водопровод разрушен. На соседнем участке есть колодец, у которого мы по ночам часами выстаиваем за водой. Днем из-за воздушных налетов авиации это очень опасно.
Кроме того, через наши дома по кладовскому аэродрому с ревом бьют «сталинские органы»*. Там кучка безумцев не желает сдаваться русским…
Совсем неподалеку горит дом. Пламя через несколько минут должно перекинуться на наш гараж. В гараже стоит пятьдесят канистр с бензином, которые нам оставили солдаты-танкисты, перед тем как сами отдали себе приказ уходить на запад в надежде, что плен у «Ами»** будет более терпимым, чем у «Ивана». Обоснованное предположение…
Для нас же, в отличие от них, положение почти безвыходное: мы не можем выйти наружу; днем не можем перенести канистры с бензином, потому что «сталинские органы», штурмовики и пулеметный огонь обрабатывают буквально каждый метр.
Мы убеждены, что этот вечер нам уже не пережить, поскольку пламя горящего соседнего дома вот-вот доберется до гаража и мы взлетим на воздух вместе с канистрами бензина… Странная мысль: вот и подошла к концу война, мы вынесли ее, мы только существуем, но все же живы. И теперь из-за этих идиотских пятидесяти канистр нам никогда не узнать, как там будет дальше, если что-то будет вообще…
После шести лет опасностей, когда угроза и смерть стали повседневностью, я испытываю только любопытство, когда смотрю, как первые маленькие язычки пламени тянутся от соседнего дома к крыше нашего гаража. Или это нечто большее, нежели простое любопытство? Скорее — воля к жизни, горячечное желание уйти не прямо сейчас, не в эту или следующую минуту, а хотя бы завтра или послезавтра, а лучше — через несколько лет…
В то время как мы наблюдаем за огнем, моя дочь бормочет про себя заклинание: «Пусть ветер переменится… ветер должен перемениться, о милостивый Боже, сделай так, чтобы ветер переменился…»
Должно было свершиться чудо, чтобы спасти нас всех в последнюю секунду.
И чудо происходит.
Ветер меняется. Мы переживаем и этот вечер. Соседний дом сгорает дотла и уже не представляет опасности.
Теперь мы готовимся, насколько это возможно, к грядущим испытаниям: закапываем в саду украшения, серебро и стеклянные консервные банки. К одной из банок приклеиваем записку с адресом на случай, если вдруг придется покинуть дом. Так мы условились с моим зятем…
А в библиотеке у задней стены я выставляю на самое видное место свою коллекцию русских икон; у меня при этом вполне определенная мысль: «…когда придут русские…»
Они не заставляют себя долго ждать, эти первые русские — грязные, закопченные и изголодавшиеся, как все солдаты в эти последние дни войны. Но насторожены они больше, чем другие. Я заговариваю с ними по-русски. Удивление сглаживает их недоверие…
Потом, до того как они начнут обыскивать дом, я словно бы случайно завожу их в свою библиотеку. И тут происходит то, на что я втайне рассчитывала: они глазеют на иконы.
— Что это — церковь? — спрашивает их командир.
Я молча пожимаю плечами.
Они обмениваются беспомощными, почти робкими взглядами и уходят.
Я перевожу дух. Но ненадолго: военная ситуация меняется в пользу Германии. Приближается армия Венка, которая должна применить уже в ближайшие несколько часов чудо-оружие. Русские будут «обращены в бегство» — это утверждают фольксштурмфюреры, проверяющие наш дом, чтобы «забрать каждого, абсолютно каждого имеющегося мужчину» на защиту отечества.
В нашем «бабьем царстве» искать их тщетно.
Но в пятидесяти метрах живет Карл Раддатц с женой. Он должен идти с ними.
Карл бушует, проклинает, ругается и называет то, что сейчас все еще творится, просто и точно — безумием.
Между тем те, кто до этого вел себя так же, уже висят на деревьях в ряд как дезертиры или пораженцы.
Мы заклинаем Раддатца замолчать, прекрасно понимая, что, если он не замолчит, мы его больше никогда не увидим.
Раддатц продолжает ругаться.
Он ругается и тогда, когда его вместе с другими фольксштурмовцами пожилыми мужчинами и детьми, так же мало приспособленными к военному делу, как и он, — примерно в сотне метров от наших домов заставляют копать траншею, чтобы «во что бы то ни стало» остановить лавину русских танков.
Раддатц отказывается даже прикасаться к ручным гранатам (с ручными гранатами против танков!). Один из фольксштурмфюреров грозит: «Трусов будем вешать — пусть они даже и знаменитые актеры!»
Этот «герой» не шутит.
Мы с Адой обращаемся к одному знакомому врачу из частей Люфтваффе. Врач советует сделать быстродействующий, но относительно безвредный усыпляющий укол.