Арлен Блюм - От неолита до Главлита
Конечно, это не означало, что все без исключения экземпляры подверглись физическому истреблению. Во-первых, по одному-два экземпляра дозволялось оставлять в библиотечных узилищах — в отделах специального хранения крупнейших национальных библиотек и научных хранилищ. В библиотеках «низового звена», а также в книготорговых предприятиях все экземпляры подлежали уничтожению «посредством обращения в бумажную массу», что, оказывается, давало казне кое-какой доход… Во-вторых, в советское время решение о конфискации в редких случаях принималось по свежим следам, когда тираж книги находился ещё в типографии, тогда как большая часть дореволюционных изданий была задержана именно на этой стадии. Нередко проходили годы, а то и десятилетия после издания и поступления книги в библиотеки и продажу, пока она становилась объектом повышенного внимания цензурных и прочих органов. В силу этого значительное число проданных экземпляров оседало в личных библиотеках, — какое именно, мы никогда не узнаем. Иное дело, что запуганные владельцы часто сами уничтожали такого рода книги, опасаясь вполне понятных последствий в случае проведения обыска.
По нашим наблюдениям, пласт художественной литературы составляет в общей сложности примерно пять процентов всех истреблённых книг, поскольку львиная доля запретов приходилась на произведения общественно-политического характера. Но в эти «всего лишь» пять процентов вошло свыше пяти тысяч названий книг (включая переиздания, а также литературные альманахи и сборники), причём таких, которые, как правило, действительно вызывали читательский интерес, а не «изучались» по принуждению, в директивном порядке, как все эти также попавшие в спецхраны бесчисленные пропагандистские брошюры, пособия для сети политпросвещения, «В помощь изучающим „Краткий курс истории ВКП(6)“», «В помощь комсомольцу-активисту» и т. п.
Обычно запретительные циркуляры и тем более упомянутые «Списки книг…» создавались и рассылались в связи с очередным «резким, скрипучим поворотом руля» (Осип Мандельштам) идеологической машины: менялась политическая ситуация, и прежде безобидные книги становились опасны и вредны; соответственно, между временем издания книги и её запретом существовал значительный временной интервал. Сложнее обстояло дело с изданиями, задержанными в последний момент перед выходом в свет, — на уровне так называемого «сигнального экземпляра», а иногда — уже после напечатания тиража и поступления в библиотеки и продажу. Сам Главлит рассматривал каждый такой случай как меру экстраординарную, как свидетельство «плохой работы предварительного и последующего контроля». «Конфискация — мера крайняя и нередко вызывающая серьёзный политический резонанс, наконец, наносящая огромный ущерб государству», — говорилось в одном из циркуляров 1933 года[122]. Тем не менее ради чистоты идеологии порою шли и на такую экстраординарную меру.
Замечу, однако, что вокруг судьбы некоторых книг складывался определённый миф, бытующий и до сих пор: в ряде публикаций — главным образом в мемуарах (не говоря уже о фольклорном бытовании) — они безусловно объявлялись «запрещёнными», что, естественно, сообщало им дополнительную притягательность и несомненно повышало их статус в глазах читателя. В ряде эпизодов такое подозрение находит подтверждение в официальных главлитовских списках, архивных документах и каталогах спецхранов, в иных — нет. Так, в частности, вряд ли подвергался запрету роман Бориса Житкова «Виктор Вавич», изданный посмертно в 1941 году. Первые две части романа (отрывки из него печатались вначале в «Звезде»), вышедшие отдельными изданиями в 1932 году в Ленинграде, действительно вызывали цензурные претензии, но на стадии предварительного контроля. В «Сводке работы Ленобллита» за апрель 1931 года зафиксировано: «Закончен просмотр романа Б. Житкова „Виктор Вавич“. Проведена консультация с Главлитом. Предложено переделать 3-ю часть, снижающую и без того уже невысокий политический уровень книги»[123]. Автор предисловия к современному изданию «Виктора Вавича» М. Позднев, ссылаясь на мемуары Л. Чуковской, считает, что сохранилось всего два экземпляра издания 1941 года: «Книга пошла под нож. Один экземпляр попал в Ленинку, ещё один выкрала из типографии Лидия Корнеевна»[124]. В официальных главлитовских списках и каталогах спецхранов это издание тем не менее не числится. Число уцелевших экземпляров всё-таки нужно несколько увеличить: в крупнейших книгохранилищах издание 1941 года имеется — например, в РНБ, причём оно всегда находилось в открытом хранении. Точно так же сомнителен факт запрета и конфискации романа известного филолога-античника Андрея Николаевича Егунова «По ту сторону Тулы», выпущенного им под псевдонимом Андрей Николев в Ленинграде в 1931 году, хотя судьба автора — арест в 1933 году по делу Р. В. Иванова-Разумника и многолетняя ссылка в Сибирь — заставляла, конечно, предполагать самое худшее. О запрете романа сообщалось в печати начала девяностых годов[125], но опять-таки — роман не фигурирует ни в одном из списков и всегда открыто хранился в библиотеках. Сомнительно утверждение комментатора нового издания «Полутораглазого стрельца» Бенедикта Лифшица о том, что эта книга в первом издании 1933 года «в 1937 г., в связи с гибелью Лифшица, была, разумеется, запрещена и все экземпляры, попавшие в библиотеки, были фактически уничтожены»[126]: в крупных библиотеках она всегда хранилась в открытых фондах и выдавалась свободно. То же самое можно сказать о раннем романе Леонида Леонова «Вор», который якобы «в конце 30-х годов был запрещён и изъят из библиотек (…) и кто-то (?) видел, что <он> лежал в 30-е годы на столе у вождя, весь исчёрканный красным карандашом»[127].
Несколько преувеличенными выглядят, на мой взгляд, часто встречающиеся в литературе утверждения о тотальном уничтожении сборника Анны Ахматовой 1940 года «Из шести книг», неожиданно вышедшего после 18-летнего замалчивания её творчества. Действительно, уже постфактум разразился скандал. Жданов приказал разобраться с этим делом: «Как этот ахматовский „блуд с молитвой во славу божию“ мог появиться в свет? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения». Последующим постановлением ЦК велено было «книгу стихов Ахматовой изъять», но она уже успела попасть в продажу и моментально была раскуплена. Позднее, правда, уже после августовской истории 1946 года, книга действительно попала в главлитовские списки — вместе с двумя другими книгами Ахматовой, вышедшими летом 1946 года, как раз накануне постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград»[128].
К области интеллигентского фольклора нужно отнести и разговоры о «полном запрещении» Есенина в известные годы (тогда как из библиотек изъята была только «Песнь о великом походе»), всего «архискверного» (по Ленину) Достоевского и т. д. Нет спору, в распоряжении системы всегда находились не только чисто запретительные, но и другие эффективные средства «отрицательной селекции» — искусственного и целенаправленного сужения культурного пространства, которое по мере поступательного движения вперёд скукоживалось всё больше и больше на манер шагреневой кожи. Идеологические надсмотрщики могли, например, вычеркнуть из так называемого издательского «темплана» книги неугодных авторов, запретить переиздания «сомнительных» произведений или разрешить их печатание чисто символическим тиражом, каким в застойные времена издавались, скажем, произведения Цветаевой и Мандельштама. Они могли вывести их из школьных и вузовских программ, задвинуть подальше от читателя — в так называемый «пассивный фонд» (такие штампы можно увидеть на библиотечных книгах двадцатых-тридцатых годов). И всё-таки, даже в самые неважные времена, читатель, проявивший интерес к произведениям этого рода и хоть какую-то энергию, имел шанс получить доступ к такой полузапретной литературе. Что же до эффективности официальной критики (да и самой цензуры), то здесь вопрос сложнее: часто действия идеологических надсмотрщиков достигали прямо противоположного эффекта, играя провокативную роль. Российский читатель, научившийся читать между строк, считал, что чем больше «они» ругают книгу, чем больше её запрещают, тем она лучше, и наоборот; впрочем, иногда он и ошибался. Как заметил однажды Федерико Феллини, «цензура — это реклама за государственный счёт».
Типология запретов
Р. В. Иванов-Разумник насчитал три типа советских писателей: «погибшие, задушенные, приспособившиеся». «Духовно задушенными цензурой, — говорил он в „Писательских судьбах“, — были все без исключения советские писатели, физически погибшими была лишь часть их: первые — „род“, вторые „вид“, говоря языком естествознания. (…) Сотнями надо числить писателей, изнывавших под игом цензуры — и либо замолкавших волей-неволей, либо приспособившихся к „веяниям времени“»[129]. Ни те, ни другие, ни третьи не могли избежать общей участи: сотни и тысячи произведений оказывались в спецхранах, даже когда их авторы всячески демонстрировали лояльность и преданность. В силу этого установление мотивов запрета художественных текстов — одна из главных трудностей, с которыми приходится сталкиваться исследователю.