Нина Молева - Семь загадок Екатерины II, или Ошибка молодости
— Спасибо Карлу Ивановичу Бланку.
— Конечно, спасибо. Как обещал, так и сделал. Только ведь и мы с вами, Василий Иванович, на своем настояли.
— Смелый ты, друже!
— Вам ли смелым не быть, Василий Иванович. Я еще в Петербурге, в Петропавловской крепости на ваши картины глядел.
— О каких ты, Дмитрий Григорьевич? Откуда узнал?
— Алексей Петрович Антропов мне ваше „Чудесное освобождение апостола Петра из темницы“ особо показывал. Будто еще при государе императоре Петре Великом вы писали.
— Что нет, то нет. При императоре Петре, да только Втором. Светлейший Александр Данилович Меншиков самолично мне заказывал в том понятии, что государь как бы чудесно на отеческий престол взошел. Покуда писал, светлейшего уже не стало. Спасибо, картину все равно взяли. А я тогда вместе с государем как на коронацию в Москву выехал, так уж в северную столицу возвращаться не стал. Здесь покойнее.
— А как же так случилось, Василий Иванович, что хотя вы и польской нации, назначили вас синодальной Изуграфской московской конторой руководить? Ведь контора за иконописанием и живописью церковной специально досматривала.
— Да, каждую икону нам представлять должны были новую. Плохое письмо досмотрщики отбирали, на хорошем клейма ставили. А на месте-то этом я Ивана Зарудного сменил. Отменнейший, скажу, мастер был, царствие ему небесное. И архитект, и живописец, а иконостасы какие рисовал — истинное чудо! В Москве со времен Оружейной палаты повелось художников по нациям не делить — знал бы мастерство свое в совершенстве.
— Так и мне показалось, в Москве художникам почет больший.
— Да и шляхетства среди них немало. Вот из государевых Петра Великого пенсионеров архитекты, что в Москве строили, — Мордвинов из помещиков, Мичурин из дворян костромских.
— А князь Ухтомский?
— О Дмитрии Васильевиче и не говорю. Ведь фамилия российская древнейшая, знаменитейшая. Из Рюриковичей. А начинал в Славяно-греко-латинской академии. Оттуда его по способностям к Ивану Мичурину в ученики направили архитектурии учеником, от Мичурина — к Коробову Ивану Кузьмичу. Иван Кузьмич пенсионером государевым в Голландии учился, сюда вернулся, до чина полковничьего дослужился. Жаль, умер рано, в первых летах правления государыни императрицы Елизаветы Петровны скончался. Тут его князь Дмитрий Васильевич и сменил — первым архитектором в Москве стал.
— И что же?
— Как, что же?
— Сказывали, теперь его и в Москве не увидишь. Будто только в Троице-Сергиевой лавре занят.
— Приказ такой в 760-м году вышел вместо него Петра Романовича Никитина назначить.
— За какую вину или недосмотр какой?
— Надоел прислужник, вина сама сыщется.
— И Никитин согласился? Ведь ученик он его — почему не отказался, резонов за учителя не представил?
— Вроде и в летах ты уже, Дмитрий Григорьевич, а по рассуждению — чисто младенец. Отказаться! Петр Романович бы отказался, другой согласился. Коли судьба такая князю, как ей перечить будешь.
— Я бы отказался!
— Дай же тебе Бог, друже, до старых лет с головой дожить: неровен час потеряешь.
— А хоть и потеряю, против совести не погрешу.
— Сказывал мне Михайла Матвеевич Херасков, какой ты отчаянный, да не верилось, чтоб уж до такого предела. Ему-то в радость, а мы с тобой, хоть и разной породы, а все люди подневольные. Неужто и впрямь думаешь, художника кто за барина почитать будет? Не будет, друже, ни за что не будет. И отчего не будет, скажу. Раз за работу тебе платят, а ты на плату эту живешь, все едино в одном ряду с прислужниками будешь. Да и лукавый силен: все думается, ниже поклонюсь, лучше угожу, больше получу. Художнику оно легко, вот друг перед другом и стараются. Вот ты сказал, картина тебе моя в церкви Петра и Павла по душе пришлась. Может, оно и так, а ведь мог бы я и в Италии поучиться. В пенсионеры государевы назначен был. Не дивись, не дивись, так и было, да сказал по молодости слово лишнее, так на всю жизнь здесь и остался. Спасибо, в Москве прижился. О большем и толковать не хочу. А ты мне будто в укор о совести толкуешь.
* * *Москва. Замоскворечье. Квартира Левицкого. Левицкий.
Вьюжит. Который день вьюжит за окном. Свет блесткий, а без цвета. Краски гасит. В полдень сумеречными тенями в углах ложится. От печки высокой ценинной теплом тянет, от стен — холодом. Дом старый. Мох в срубе перегнил — хозяину горя мало. Съедешь — не пожалеет, все жарких печей опасается: пожары в Москве не в диковинку. А как без жара холсты сушить. Да холсты еще подождать могут, зато с образами спех великий. Для Кира и Иоанна к октябрю торопились, еще летом топить начали. Да вышло до января ждать. Контора Гофинтендантская под самый приезд государыни расплатилась: едва времени достало образа в иконостас вставить, кое-где фирнисом прикрыть. Для Екатерининского храма зимой спешили, особливо для придела Николы. О нем по первоначалу не подумали, а образов много оказалось. Теперь все. Опекунов в зал Совета в Воспитательный дом вывезли. Образов нет.
Днями Иван Иванович Бецкой к себе позвал. Следует, мол, в Петербург переезжать. В Петербурге Академия, выставки будут, Бог даст, двору приглянешься. А в Москве чего лямку из раза в раз тянуть. Да и заказов не дождешься — дела коронационные к исполнению пришли. Новых не будет. Не станет государыня о Москве думать.
Строганов Александр Сергеевич присоветовал тоже: портрет ему больно понравился. У скольких художников по всей Европе персону свою писать заказывал, а и здесь похвалил. Обещал перед императрицей предстательствовать. Вот и выходит, с первопрестольной прощаться пора. Михайла Матвеевич Херасков сам о Петербурге думает. Все на одно выходит: ехать.
…В старой Третьяковской галерее его можно было не заметить — знаменитого Левицкого, ютившегося в маленькой проходной комнате, с тремя дверными проемами: на главную лестницу, в большой зал, с которого начиналось новое русское искусство, и еще больший зал с полотнами Боровиковского, пейзажиста Федора Алексеева, портретами Степана Щукина. Любители и знатоки ухитрялись задерживаться в людском водовороте, подходить к отдельным холстам, на считанные мгновения встречаться взглядом со спокойными, погруженными в размышления лицами. Развешанные в несколько рядов, они ускользали от внимания, словно избегали встречи. Откупщик Сеземов, супруги Львовы, поэт И.И. Дмитриев — портретов было много, и все же…
Другое дело — Михайловский дворец. В Русском музее все выглядело иначе. Торжественный белоколонный зал. Штучный лощеный паркет. Сложнейшая роспись потолка. Окна, обращенные на газон просторного сада. Всегдашний сумрак — северная сторона! И одинокие посетители, теряющиеся в гулкой дворцовой пустоте, в окружении портретов, среди которых первыми обращали на себя внимание девушки, иначе — как их называли — „Смолянки“. В простых институтских, кокетливых театральных и роскошных модных платьях. Танцующие, декламирующие, рассуждающие, представляющие сценки из давно забытых спектаклей. Они вписывались и все-таки не очень вписывались в белоснежно-золотые интерьеры великолепного зодчего Карло Росси. Они подходили к ним по времени, но представлялись слишком непринужденными, своевольными, не скованными рамками придворного этикета. Они обладали характерами, хотя по требованиям времени должны обладать только красотой. Но красоту рождала кисть художника, его понимание человека и чувство цвета.
XIX столетие оказалось неблагосклонным к художнику. Произведения Левицкого были вытеснены из памяти зрителей, как, впрочем, и других мастеров XVIII века, произведениями более поздних мастеров. Только на рубеже ХХ столетия выставки заново открыли его любители: Павел Михайлович Третьяков интересовался современными ему художниками и обратился к прошлому лишь в конце своей собирательской жизни, Иван Евменьевич Цветков специально заинтересовался Боровиковским. Слава первооткрывателя великих русских портретистов XVIII века досталась Сергею Дягилеву. И, конечно, Александру Бенуа, восторгавшемуся „кукольным“ и „жеманным“ временем, в котором для Левицкого существовали просто люди. Московские годы помогли окончательно определиться художнику. Он умел и мог писать образа. Он знал, как следует писать самые сложные аллегорические панно. Но он умел и хотел писать только портреты. После академической выставки 1770 года последовало звание академика живописи, а в марте 1771 года — назначение руководителем одного из самых многолюдных в Академии трех знатнейших художеств — портретного класса. „Смолянки“ пришли почти сразу после нового назначения. Загадкой было, что представляла собой эта серия, растянувшаяся на несколько лет, кто нуждался к ней и почему.
* * *Париж. Дом С.К. Нарышкина. Нарышкин и Дидро.