Александр Иванченко - Путями Великого Россиянина
– Крестовые походы – для освобождения гроба господня! Но позвольте, ваши преосвященства, святейшества и блаженства, господь-то Йешуа из Назарета, именуемый вами Иисусом Христом, согласно всем вашим каноническим евангелиям, из могилы своей на небо вознёсся! О каком же гробе вы говорите, если по вашей же версии он пуст? Вы оправдываете конкистадоров, называете святой инквизицию, толкуя о спасении душ заблудших и еретиков. Но если допустить, что еретик враг Христа, то как же быть с евангельским «И возлюби врага своего»? А заблудший тёмный язычник, он- то и не враг вовсе Христу, да и церквям вашим. До появления Колумба американские индейцы ведь о каком-то Иисусе Христе понятия не имели. Однако ж конкистадоры поступали с ними нисколько не лучше, чем инквизиция – с еретиками. Вы отвергаете всякий здравый рассудок, требуя одного – веруй: сие есть благо, и руки свои, обагрённые невинной кровью, узришь дланями с дарами целительными. Требуете слепой, бездумной веры, поскольку отлично знаете: никто из вашей рати быть извергом не желает, по крайней мере признавать себя таковым... Проповедуя добро, даёте ли себе труд спросить сначала кого-нибудь, что для него есть добро?..
Для такого человека, как Гексли, нужны были очень веские доводы, чтобы безоговорочно согласиться с главным теоретическим постулатом полигенизма, разделяющим человеческие расы на высшие и низшие и утверждающим якобы естественную необходимость подчинения низших рас высшим, и в первую очередь, конечно, поверить в полигенизм как науку. Он поверил, вопреки своему сердцу, ибо так же, как Эрнест Геккель, увидел в нём необходимое условие эволюции видов, будто бы само собой вытекающее из теории естественного отбора Дарвина. А Дарвин для него, воинствующего атеиста, был Богом.
И вот теперь Миклухо-Маклай всё это опроверг, разрушил до основания.
Гексли, по его собственному признанию, плакал от радости великого просветления и в то же время переживал опустошающую душу нравственную трагедию. Он осознал всю меру злодеяний, какие из одного лишь своекорыстия совершила и продолжала совершать его страна. И для него это была трагедия личная, так как вдруг разлюбить свою Отчизну, а тем более отрешиться от неё или хотя бы от грехов её не принудила бы его никакая сила. То было бы предательство матери, а мать сыновнему суду не подлежит. Она дала ему высшую из земных ценностей – жизнь.
Объективно в ту эпоху созданная Маклаем наука о человеке не могла принести Великобритании ничего, кроме политического вреда. Она вкладывала в руки подневольных народов самое мощное оружие, направленное против всей колониальной системы. Но это была действительно наука, непреложность которой сокрушала всех столпов полигенизма. А уж здесь-то Томас Гексли внушаемым кумирами эмоциям не поддавался, частичку за частичкой воспринимал доказательства Маклая с величайшим сопротивлением всего своего могучего и трезвого ума, стократно всё взвешивал, сопоставляя все «против» и «за».
Истина всё же оказалась не в его пользу. И он перед ней склонился.
Как учёный он понимал, что однажды сделанное в науке большое открытие уже «закрыть» невозможно, ибо оно подготовлено всем предшествующим ходом прогресса, всей суммой накопленных к определённому этапу человеческих знаний. Отсюда и выражение «Идея носилась в воздухе». Если бы Дарвин замешкался с публикацией своей теории естественного отбора, его опередил бы Альфред Уоллес, сделавший то же самое одновременно с Дарвиным, но абсолютно независимо от него.
Подобных совпадений можно назвать сколько угодно. Но никого из первооткрывателей это не умаляет, а лишь свидетельствует: всему своя пора.
Поэтому философов, говорящих о конечности познания и чего-то вообще непознаваемого, не кто иной, а как раз Гексли, свято веривший в бесконечность эволюции и прогресса, с иронией окрестил метким латинским словом «агностики», из которого потом возник широко распространённый в науке термин «агностицизм».
Пытаться приостановить или изменить по-своему развитие цивилизации всё равно, что вздумать подменить существующие законы мироздания своими собственными. Однако от людей зависит, как скоро и насколько верно они поймут сущность того или иного научного открытия и сумеют ли вовремя предвидеть, к чему оно приведёт.
Надо отдать должное образованным британцам за их умение прислушиваться к мнению и советам своих авторитетов, таких, в частности, как Томас Гексли, который после смерти Дарвина пользовался у своих соотечественников не меньшим уважением, чем его великий покойный друг, причём не только как учёный, но и как прозорливый политик.
«В государственной политике, – говорил он, – нет ничего более пагубного, чем жить соображениями и выгодами настоящего момента, не имея в запасе козырной карты для парирования пусть и весьма отдалённого, но возможного на каком-то ходу преимущества противника. Очень часто то, что сегодня нам неприемлемо, а может, представляется во всех отношениях невыгодным, завтра обернётся во благо и сыграет роль той козырной карты, какую я имею в виду. Поэтому всегда нужно держать её в кармане».
В интересах будущего престижа Великобритании было куда важнее громко содействовать Маклаю, чем не замечать его или, что хуже всего, в чём-то чинить ему препятствия. Вот почему Гексли считал необходимым опубликовать труды Маклая сначала в Лондоне и обратился с этим предложением не в научное Королевское общество, а к английскому правительству, чтобы оно выделило столько денег, сколько потребуется. Потом, хотя в июле 1882 года Египет был охвачен антибританским вооружённым восстанием, отправился в Александрию, где из-за египетско-английской освободительной войны застрял русский крейсер «Азия», на котором, как сообщали газеты, после двенадцатилетних путешествий по Океании и Австралии возвращался в Россию Миклухо-Маклай.
Тут всё понятно. Гексли сам поехал в Александрию, конечно, потому, что с Маклаем их связывала давняя дружба. С другой стороны, кроме своего дружеского расположения, он вёз с собой кучу денег и наверняка был уверен, что Маклай перед ним не устоит.
Иначе говоря, с какой бы симпатией мы ни относились к сэру Томасу, действовал он сейчас, прямо скажем, не совсем по-джентельменски. Ну, разумеется, как говорят у нас, своя рубашки ближе к телу, никто не спорит. Но зачем же, будучи патриотом своего Отечества, ставить под сомнение патриотизм, а значит, и наиболее чувствительную сторону нравственности другого человека, тем более друга? Есть вещи, за которые предлагать деньги просто неприлично. Напрасно сэр Томас полагал, что Маклай, заботясь о благе всего человечества, мог при этом не принимать во внимание приоритеты Родины.
И всё же, разочаровавшись в Александрии, что, казалось бы, должно было дать ему хороший урок, Томас Гексли не успокоился. В марте 1888 года Бенджамин Моррисон прибыл в Санкт-Петер- бург не только с документами корреспондента «Дейли ньюс» и «Санди тайме», но и с рекомендательным письмом Гексли.
Интересы научных и государственных кругов Великобритании и раввината Англии, а скорее всего и раввината мирового, похоже, странным образом совпадали. Такое подозрение возникло потому, что Ротшильд вряд ли наградил бы Бенджамина Моррисона своей банкирской премией, не посоветовавшись с раввинами Старого и Нового света, а Моррисон, в свою, очередь, судя по тематике его творчества и многим нюансам в его газетно-журналистских публикациях, был не из тех, кто заранее не учитывал бы того, что его будущий санкт-петербургский материал из «Дейли ньюс» и «Санди тайме» перепечатают, как обычно, непрестанно спорившие между собой по поводу реформаторства иудейства, но одинаково охотно предоставлявшие свои страницы интервью, очеркам и статьям Моррисона, английские «Jewish Ghronicle» и «Jewish Tribune», а также орган «веротерпимых ортодоксов» Европы «Jewish Wored» и газета «еретиков» Нового света «American Hebrew».
Дело, однако, здесь посложнее, чем в случае с Томасом Гексли. Я думаю, давая рекомендательное письмо Бенджамину Моррисону, он просто Не догадывался, с какой в действительности миссией он направляется в Санкт-Петербург. Письмо адресовалось лично Маклаю, значит, сэр Томас не знал, что в России его друг находится при смерти. Моррисону же это наверняка было известно.
Нет, начинать детективный сюжет я не собираюсь. Но чтобы читатель смог разобраться в дальнейших хитросплетениях, мне придётся немного коснуться истории вечного, как Рим, огромного, как мир, и болезненного, как осколок под коленной чашечкой у воина, который нельзя удалить, не лишив раненную ногу возможности сгибаться, «еврейского вопроса».
* * *Первым в нашей стране взял в кавычки эти два слова, наверное, Фёдор Достоевский, вынеся их в заголовок статьи в мартовском выпуске своего «Дневника писателя» в 1877 году. Закавычил не случайно, он хорошо понимал, что ответить на него по всем пунктам не в состоянии и целая Академия наук, а может, и добрый десяток академий. Поэтому и начинал статью так: