Ричард Пайпс - Три «почему» Русской революции
Одна из причин, по которой русские радикальные революционеры и даже либералы выступали против режима с такой безоглядной отвагой, заключалась в их убеждении в исторической безнаказанности, поскольку сам режим несокрушим. И правда: разве не справился царизм со всеми бедами и напастями, разве не преодолел все кризисы, разве не вышел из них целым и невредимым? Особенно справедливо это по отношению к революции 1905 г., которая в своей высшей точке, казалось, вот-вот сметет правящий режим. И все же за два года, пойдя на определенные политические уступки в Октябрьском манифесте, режим установил порядок в стране и вновь прочно уселся в седле. Вдобавок к этому следует сказать, что еще в январе 1917 г., находясь в эмиграции в Швейцарии, Ленин пророчествовал, что ни ему самому, ни его поколению не дожить до революции в России. И пророчествовал он так за семь недель до падения царизма. Если и был в Европе человек, понимавший всю слабость царской России, то этим человеком был Ленин, и все-таки даже он оказался не в состоянии предвидеть ее близкой гибели, которая кажется ныне — задним числом — столь очевидной историкам-ревизионистам.
Другим доказательством того факта, что современники верили в несокрушимость царизма, являются крупные иностранные капиталовложения в экономику России периода позднего самодержавия, делавшиеся главным образом французами, хотя и не только ими. Миллиарды долларов были вложены в русские займы и страховые полисы — и практически все эти деньги были потеряны в 1918 г. после того, как большевики отказались от государственного долга и национализировали предприятия частного сектора.
Некоторые историки из числа отстаивающих неизбежность крушения царизма ссылаются, в подтверждение своего тезиса, на огромное число промышленных забастовок, прокатившихся по всей России в канун Первой мировой войны. Но и этот аргумент не выдерживает критики. Действительно, число забастовок, имевших место в России в тот период, было беспрецедентным, но с тем же самым феноменом мы сталкиваемся в Англии и Соединенных Штатах. Непосредственно в канун августа 1914 г. в обеих этих странах имели место массовые остановки производства, а революции, однако же, не произошло. Действия, предпринимаемые трудящимися, редко имеют политическую мотивировку и, соответственно, едва ли могут рассматриваться как серьезный симптом скорого крушения режима. В России забастовки являлись, в основном и главным образом, проявлением нарастающей силы рабочих организаций. До 1905 г. царизм считал профсоюзы нелегальными и безжалостно подавлял забастовки. После событий 1905–1906 гг. профсоюзы были легализованы, а забастовки разрешены. Начиная с этого момента остановки производства развивались с нарастающей интенсивностью: рабочие организации боролись за лучшие условия и более высокую оплату труда.
Исключительно важным фактором сохраняющейся (по меньшей мере, до поры до времени) стабильности было отсутствие беспорядков в российской деревне. Три четверти подданных империи зарабатывали на жизнь сельскохозяйственным трудом. В России перед Первой мировой войной насчитывалось приблизительно сто миллионов крестьян и только два-три миллиона рабочих, причем треть из числа последних составляли сезонные работники из крестьян, используемые на строительстве и ремонте железных дорог, которых едва ли можно назвать рабочими в общепринятом смысле слова. С точки зрения царской полиции, даже вспыхивавшие время от времени рабочие беспорядки не мешали держать ситуацию под контролем, пока деревня оставалась спокойной, — а она оставалась таковой и непосредственно перед войной и в военные годы благодаря хорошим урожаям и высоким закупочным ценам на сельскохозяйственную продукцию.
Я показал, почему царский режим вовсе не обязательно должен был рухнуть. Остается, однако же, вопрос, почему он, тем не менее, рухнул? Чтобы ответить на него, нам необходимо избавиться от марксистского представления о том, что все исторические события детерминированы общественными конфликтами — или, как сказано в «Коммунистическом манифесте», история представляет собой историю классовой борьбы. Этот тезис просто ничем не подтвержден. Конечно, в истории мы встречаемся со многими классовыми конфликтами, но нам известны и события, имеющие совершенно иные причины: идеологические, религиозные и так далее. Как я уже говорил, любое однолинейное объяснение того или иного исторического феномена (а объяснения марксистов именно таковы) непременно оказывается ложным и может быть обосновано лишь путем исключения из рассмотрения событий, не поддающихся классовой интерпретации, или же путем подгонки их на прокрустовом ложе экономического детерминизма с тем, чтобы они такой интерпретации поддались. Позвольте напомнить о недавней русской революции в августе 1991 г. Крушение Советского Союза — державы, казавшейся нам столь же незыблемой, как и тем, кто жил до нас, царская Россия, — не было инициировано социальными беспорядками: отсутствовали волны забастовок, массовые демонстрации, широкомасштабные вспышки насилия. СССР распался в результате политических решений, принятых руководством. Меня не удивляет тот факт, что историки-ревизионисты, усматривающие причину краха царизма в якобы массовых общественных беспорядках, отказываются применить тот же шаблон к причинам распада СССР: поступив так, они неизбежно столкнулись бы с пустотой. А это перевернуло бы всю картину, созданную ими применительно к событиям 1917 г.
В обоих случаях — и при крушении царизма в марте 1917 г., и при крушении Советского Союза в августе 1991 г., — мир оказался застигнут врасплох. За одним-единственным исключением, никто на Западе, насколько мне известно, не предсказал распада СССР. И этим пророком оказался английский журналист Бернард Левин, в 1979 г. предсказавший, что через десять лет Берлинская стена падет. Он гордится точностью своего предсказания — и у него есть все основания этим гордиться. Но он не предложил никакого объяснения тому, почему так должно было произойти, или, уже теперь, задним числом, почему так произошло, поэтому я подозреваю, что его удача носит характер выигрыша в лотерею.
Я отношусь в высшей мере скептически ко всем марксистско-социалистическим подходам к истории, особенно — к истории революций, поскольку убежден: когда так называемые массы устраивают беспорядки, причиной последних являются какие-то конкретные тяготы, вполне подлежащие устранению или смягчению в рамках существующего строя. Только тяготы, испытываемые интеллектуалами, носят всеобъемлющий характер, только интеллектуалы убеждены в том, что ничего нельзя изменить, пока не изменишь всего. Подобные представления несвойственны широким слоям народа, независимо — крестьяне это или рабочие. Весной 1905 г. самодержавие предложило народу отправлять письменные жалобы правительству. Сотни таких жалоб и впрямь были посланы. Согласно проделанному анализу, ни в одной из жалоб не выдвигалось требования о фундаментальной ломке режима, то есть об отмене самодержавия. Крестьяне просили о снижении налогов и об увеличении земельных наделов; рабочим хотелось получить восьмичасовой рабочий день и право организовывать профсоюзы; национальные меньшинства добивались большей автономии.
Все эти требования вполне можно было удовлетворить в рамках существовавшего режима, если бы у его руководителей хватило смелости на это пойти, а у интеллигенции — здравого смысла этому помочь.
Исследователи революций подметили то обстоятельство, что, как правило, повод для недовольства люди относят не столько к будущему, сколько к прошлому. Вместо требования для себя новых прав, они чаще жалуются на то, что их несправедливо лишили прежних — как подлинных, так и существующих лишь в их воображении. Это справедливо и по отношению к России, в особенности применительно к вопросу о земле — единственной по-настоящему взрывоопасной социальной проблеме. Крестьяне твердо веровали в то, что Бог сотворил землю (точно так же, как Он сотворил воздух и воду) для всеобщего пользования и благоденствия. Землей можно пользоваться, но владеть ею нельзя. Они добивались отказа от частной собственности на землю не в качестве революционного шага, прокладывающего дорогу социализму (как ошибочно толковали их чаяния многие революционеры), но в качестве восстановления традиции, восстановления порядка вещей, который, как они были убеждены, существовал с незапамятных времен. Один из исследователей России писал, что для мужика смена режима была столь же непредставима, как смена климата: и самого царя, и все, что было связано с монархией, он рассматривал как ниспосланное свыше.
И лишь радикальная интеллигенция сознательно канализировала конкретные проявления общественного недовольства, направляя их в сторону полного отрицания политической и общественной системы. Такова была тактика, принятая в 1905 г. Союзом союзов, тон в котором задавали либералы; стратегия же заключалась в том, чтобы заставить каждый связанный с ним профессиональный или трудовой союз политизировать собственные требования. Например, когда профсоюз требовал сокращения рабочего дня или повышения оплаты труда, интеллектуалы из Союза союзов принимались убеждать, что и столь скромные требования не могут быть удовлетворены до тех пор, пока не окажется уничтоженной вся политическая система, существующая в стране, а на смену самодержавию не придут парламентская демократия и конституция. Рабочие могли оставаться совершенно равнодушными и к парламенту, и к конституции, но такие требования включались в их петиции либеральной интеллигенцией. Именно так и случилось в ходе знаменитой процессии в Кровавое воскресенье (9 января 1905 г.), закончившейся бойней, которая, в свою очередь, послужила детонатором первой русской революции.