Федор Успенский - История Византийской империи. Становление
Возможность возвыситься до созерцания божества посредством освобождения от уз материи привела Юлиана к мысли, что он действительно получает внушение от богов и что все его поступки освящены божественной волей. Отсюда понятно, как мало он обращал внимания на реальную жизнь и как его настроение всегда было приподнятым. В его воображении древняя религия рисовалась в ее прекрасных аллегориях, в поэтических образах, роскошных праздниках и процессиях, которые пленяли его ум. Христианство было в его глазах верой невежественных людей, религией мертвецов и гробов. Он часто выражал ту мысль, что языческая вера воспитывает героев, а христианская — только рабов.
Становясь все увереннее в себе и понимая, что никакой мир с Констанцием для него невозможен, Юлиан послал в сенат резкую и обличительную речь против него, в которой поносил его и раскрывал его недостатки. Когда Тертулл, бывший в ту пору префектом города, читал ее в курии, высшая знать выразила свое благородство верным и благожелательным отношением к императору. Раздался общий единодушный возглас: «Auctori tuo reverentiam rogamus», т. е. «Предлагаем с уважением говорить о своем благодетеле» [49].
Нельзя не обратить внимания и на то обстоятельство, что христианское общество и христианские учреждения далеко не имели в глазах Юлиана той обаятельной силы, как язычество. Прежде всего христиане находились между собой в ожесточенной борьбе из-за религиозных разномыслий. Историк Аммиан Марцеллин (XXII, 5) говорит, что и дикие звери не проявляют такой ярости к людям, как большинство христиан в своих разномыслиях. Независимо от того, христианская община заключала в себе далеко не лучших людей того времени. Когда христианство стало господствующей религией, многие находили выгодным принимать христианство не по убеждению, а из интереса. Говоря о распущенных нравах тогдашнего высшего общества, Амм. Марцеллин [50] отмечает одну черту, которая особенно была распространена в тогдашнее переходное время и весьма невыгодно рисовала вновь обращенных. Одни из них живились грабежом языческих храмов и, пользуясь каждым случаем, где можно было что-нибудь приобрести, поднялись из крайней бедности до колоссального богатства. Отсюда пошло начало распущенной жизни, клятвопреступлений, равнодушие к общественному мнению, дикое обжорство пиров, широкое употребление шелка, развитие ткацкого искусства и особенная забота о кухне. Несомненно, этими чертами характеризуется тогдашнее высшее общество, и аскетически настроенный Юлиан не мог разобраться, что здесь представляло исключение и что входило в общее настроение.
Таким путем можно до известной степени объяснить процесс отчуждения Юлиана от христианства и усвоения языческого мировоззрения. Полная языческая система Юлиана могла проявиться лишь после смерти Констанция. В одном письме, относящемся ко времени движения его из Галлии к Константинополю, он говорит, что войско приняло языческий культ и что открыто и публично приносятся жертвы богам.
Посмотрим, какие меры принял Юлиан для проведения своей системы.
Рассматривая церковную политику Юлиана в краткий период его управления империей, мы должны прежде всего отметить, что все его распоряжения по восстановлению язычества касаются Востока и не затронули западных провинций, т. е. проникнуты эллинистической тенденцией, и что все его письма, указы и эдикты, касающиеся христианства, будучи изданы в краткий полуторагодичный срок, не могли иметь строгого систематического применения, вызвав лишь смуты и волнения и показав недостаточность оснований для предполагавшейся реформы. Сравнивая между собой относящиеся сюда материалы, мы не замечаем в них ни единства руководящих идей, ни строгой последовательности и систематичности; напротив, усматриваем настроение нервного человека, подчиняющегося внушениям минуты. Он выступает сначала со всеми признаками терпимости по отношению к христианам. «Пусть, — говорил он, — галилеяне веруют в своих мертвецов, мы не будем силой привлекать их к культу богов». Будучи сам убежденным язычником и веря в превосходство культа богов, он открыто стал во главе этого культа, объявив себя, однако, толерантным и в отношении христианства, ожидая, что Восток пойдет за ним к древней отеческой вере. Замечая, что не оказывается того общего увлечения язычеством, на какое он надеялся, Юлиан пользуется всяким случаем дать понять христианам, что он считает галилейскую веру неправой и видит в ней вредное заблуждение, язычеству же отдает предпочтение как единственно разумной и для государственного блага полезной религии. Затем, как будто забывши все заявления о толерантности, император начал преследовать христианство, обнаруживая крайнюю раздражительность и нетерпимость по отношению к борцам за веру, и в то же время делает попытку дать преобладание языческому культу и реорганизовать государство на языческих основах. В этом смысле Юлиан не останавливался и перед такими фактами насилия, какие допускались лишь во времена тяжких гонений, например конфискация имущества в пользу языческих храмов, преследование вождей христианских, обещание государственной помощи под условием принятия языческого культа и, наконец, законодательное воспрещение христианским профессорам преподавания в школах (указ 17 июня 362 г.). Можно думать, что на том пути, на какой вступал Юлиан в конце своей жизни, христианство и язычество неизбежно должны были дойти до кровавого столкновения, и естественная эволюция, неизбежно направлявшаяся к торжеству христианских идей, могла бы встретить значительные препятствия.
Несомненно то, что Юлиан не заметил в христианстве его лучших начал и не оценил того, что в язычестве не было более того живого духа, который мог бы состязаться с христианством. Эта мысль прекрасно выражена у одного византийского писателя [51]. Будто бы Юлиан послал раз своего учителя и врача Оривасия в Дельфы восстановить храм Дельфийского Аполлона. Оривасий, приступив к исполнению возложенного на него поручения, получил следующий оракул, чрезвычайно хорошо рисующий настроение умов по отношению к языческой вере: «Скажите царю, что прекрасный дворец разрушен, что Аполлон не имеет более ни святилища и вещего лавра, ни говорящего источника, что замолкла журчащая вода» [52].
Оракул мог бы быть истолкован в том смысле, что никакими человеческими силами нельзя поднять уже сыгравшее свою роль язычество, что народились новые условия для новой религии и что будущее принадлежит тому, кто поймет новые условия и не будет пренебрегать ими. Между тем Юлиан, укорявший христиан в приверженности к культу гробниц мертвых, не заметил того, что не христиане, а он сам стоит на ложном пути, стараясь воскресить хотя изящный, но уже потерявший жизненность и для большинства утративший привлекательность языческий культ.
В окружающей Юлиана обстановке, конечно, были достаточные элементы, вооружавшие его против христиан. Но мы должны здесь подчеркнуть, что и среди христиан, даже между высшими представителями клира, находились такие, которые легко мирились с языческими воззрениями и для которых были безразличны как языческие верования в богов, так и христианская вера в мучеников. Лучшим примером служит письмо Юлиана, где говорится о троадском епископе Пигасии, перешедшем в язычество и получившем в языческой религии жреческий сан [53]. Мы приведем этот документ, прекрасно рисующий тогдашние настроения.
«С Пигасием мы едва ли бы вступили в сношения, если бы не знали, что и прежде, будучи епископом галилеян, он почитал богов. Приглашенный явиться к блаженному царю Констанцию, я держал путь через эти места и раз ранним утром из Троады пошел в Трою через агору. Епископ встретил меня и, когда я пожелал осмотреть памятники города (καί βουλοµένω τήν πόλιν ιστορειν) — а это был у меня предлог для посещения священных храмов, — предложил себя в проводники и повел меня повсюду. Слушай же дела и слова, по которым всякий поймет, что он был не чужд почитания богов. Там есть святилище Гектора, где стояла медная статуя в маленьком храме, при нем под открытым небом стояло изображение великого Ахилла. Ты помнишь место и знаешь, о чем я говорю. Заметив, что жертвенники еще хранят следы жертвоприношений и что статуя Гектора обильно полита благовониями, я обращаюсь к Пигасию с вопросом: «Что это? Разве троянцы приносят жертвы?» — «Что же дурного, — ответил он, — если они почитают хорошего человека и своего согражданина, как и мы кланяемся своим мученикам». — «Пойдем, — сказал я, — к святилищу Афины троянской». Он очень охотно повел меня и открыл храм и, как бы рисуясь, с полным вниманием показал мне сохранившиеся статуи, причем не позволил себе ничего такого, что обычно делают в таких случаях эти нечестивцы: не делал знамения на нечестивом челе и не шептал про себя, как они. Ибо высшая степень богословствования у них заключается в этих двух вещах: шипеть против демонов и делать на челе крестное знамение. Затем он пошел со мной до Ахиллия (до жертвенника Ахилла) и показал гробницу его, вполне сохранившуюся. Был слух, что она была раскопана им, но он подходил к ней с большим благоговением, — это я сам видел. Я слышал от тех, которые ныне весьма к нему враждебно настроены, что тайно он воздавал поклонение солнцу. Ужели ты не поверишь моему свидетельству, и разве я назначил бы Пигасия жрецом, если бы он соделал что нечестивое против богов? Если могло случиться, что он или из честолюбия, или — что часто говорил нам — с целью спасти жертвенники богов покрывал их рубищами и притворно принимал на себя безбожное звание, то, несомненно, он никогда и нигде не позволил себе поругания святыни… По моему мнению, не его только, но и других, переходящих к нам, следует принимать с честью, дабы одни охотней следовали нашим призывам, другие же менее находили поводов к злорадству…»