Анатолий Гладилин - Евангелие от Робеспьера
Робеспьер видел, что Дантон сидит неподвижно, но губы его кривятся в презрительной усмешке, а глаза приобретают жесткий блеск. И Робеспьер понял, что сейчас произойдет окончательный разрыв Дантона с Жирондой.
Дантон сразу потребовал слова. Обращаясь к монтаньярам, он извинился перед ними за то, что не был достаточно последователен, что пытался искать соглашения с правыми. Дантон сказал:
– Я должен воздать вам, граждане, сидящие на Горе, честь, как истинным друзьям народного блага: вы рассудили лучше моего. Я долгое время думал, что, как ни велика порывистость моего характера, мне следовало соблюдать умеренность, к которой, как мне казалось, обязывали меня обстоятельства. Вы винили меня в слабости и были правы; я признаю это перед всей Францией.
И дальше Дантон разнес Жиронду так, как мог сделать только один он.
6 апреля Дантон был избран в Комитет общественного спасения. Теперь благодаря ему монтаньяры там будут иметь преобладающее влияние. Таким образом Дантон стал лидером монтаньяров в Конвенте.
Не в первый раз Робеспьера отодвигали на вторые роли. Но с Дантоном у него не было никаких счетов. Он понимал, что Дантон может сделать то, что Робеспьеру не под силу. Он объяснял это тем, что четыре года ведет утомительную борьбу, а Дантон сравнительно недавно вступил в бой, еще не устал, полон энергии.
Робеспьер знал спою задачу. Руководить борьбой в Конвенте – сейчас, не его дело, с этим успешнее справится Дантон. Но быть теоретиком партии – это по плечу только Робеспьеру. Обосновать и суммировать, доказать несостоятельность, непоследовательность линии жирондистов, убедить, что они-то и являются настоящими сторонниками Дюмурье – это было его прямой обязанностью.
И 10 апреля Робеспьер выступает с речью в Конвенте. После этого выступления «болото» стало медленно склоняться влево, а жирондисты, кажется, впервые поняли всю серьезность нависшей над их партией опасности. Для монтаньяров речь Робеспьера стала манифестом.
* * *Но чтобы революция могла сделать еще один шаг, недостаточно было разоблачить Жиронду. Стране требовалась новая конституция. И Робеспьер разработал «Декларацию прав человека», которая была принята Якобинским клубом. Эту декларацию монтаньяры противопоставили доктрине Кондорсе и жирондистов.
Ключевым моментом обеих программ был вопрос о собственности. Жирондисты утверждали, что всякий человек волен распоряжаться по своему усмотрению личным имуществом и личными капиталами. Робеспьер же заявлял, что собственность есть принадлежащее каждому гражданину право располагать той частью имущества, которая гарантирована ему законом. Отвечая жирондистам, Робеспьер говорил:
– В глазах всех этих людей собственность не зиждется ни на каком нравственном принципе. Отчего ваша декларация прав делает, по-видимому, ту же ошибку в определении свободы, первого из благ человека, священнейшего из данных ему природою прав? Мы справедливо сказали, что пределами свободы служат права других: отчего же не применили вы этого принципа к собственности, которая есть учреждение социальное, как будто вечные законы природы менее ненарушаемы, чем договоры людей? Вы увеличили число статей, чтобы обеспечить пользованию собственностью наиболее широкую свободу и никак не определили природу и законность собственности; таким образом, ваша декларация представляется написанною не для людей, а для богатых, для скупщиков, для спекулянтов и тиранов.
Уже в конституции Робеспьер закладывал основы для тех ограничительных мер, которые могут быть применены против скупщиков и спекулянтов. Он узаконивал те санкции, которых громко требовал Париж. Это служило предпосылкой грядущего союза монтаньяров и «бешеных».
Народные массы пошли за Робеспьером, пошли за якобинцами, потому что якобинцы в своей конституции провозгласили право на труд,[1] признали богатство за долг по отношению к бедняку. Якобинцы предлагали освободить от налогов всякого, кто добывает только необходимые средства пропитания; признать общественные должности общественной обязанностью. Якобинцы провозглашали нерушимый принцип братства людей повсюду и навсегда.
Но это были вопросы стратегии. А сейчас все решала тактика. Тактика не столько борьбы в Конвенте, сколько взаимоотношений с Парижем, опорой монтаньяров.
Робеспьер чувствовал, что прошли те времена, когда одного его слова было достаточно, чтобы изменить настроение секции. Руководители Коммуны Шомет и Эбер теперь имели большое влияние. Их поддерживали Варле и Жак Ру. Но для всех этих новых людей бесспорным авторитетом оставался Марат.
Влияние Марата особенно усилилось с тех пор, когда эмигрировал Дюмурье. Ведь Дантон и Робеспьер защищали Дюмурье, считая его лучшим полководцем Франции. И только Марат последовательно и непреклонно разоблачал его, обвиняя в изменах, в заговоре против республики. Марат оказался прав.
Робеспьер, который еще в эпоху Учредительного собрания занимал свою особую позицию, теперь все больше утверждался в мысли, что революция будет спасена только при условии единения всех демократов. Еще не известно, сумели бы договориться Дантон и Марат, не будь между ними Робеспьера. А Марат в отличие от Дантона был человеком тяжелым и вспыльчивым. Тут уже Робеспьеру приходилось лавировать.
Но если говорить откровенно, поведение Марата раздражало Робеспьера. Робеспьер был старый «законник», и созыв Конвента был делом его рук. Через Конвент, путем мудрых и справедливых законов, Робеспьер надеялся установить во Франции царство справедливости. А Марат относился к Конвенту весьма иронически, депутатов считал болтунами. И своими дерзкими высказываниями он без конца раздувал огонь партийной борьбы, которая и без того не утихала. Марат недвусмысленно требовал диктатуры, а диктатура означала нарушение тех принципов, грядущему торжеству которых посвятил свою жизнь Робеспьер. Но Марат – могущественный союзник в борьбе с Жирондой. И Робеспьер старался не ссориться с Маратом.
Но иногда он не выдерживал.
…Гаде зачитывает изданный клубом якобинцев и подписанный Маратом документ. В этом мрачном послании Марат утверждал, что Конвент продался английскому двору.
Марат с места подтверждает: «Это правда!» Три четверти депутатов встают и кричат: «В тюрьму аббатства!»
Конвент постановляет препроводить Марата в аббатство, а на следующем заседании вынести декрет о привлечении его к суду.
При этом известии вспыхнули секции, загремели предместья. Коммуна пришла в негодование. Сначала в тюрьму Марата, потом Робеспьера, потом Дантона, потом всех остальных монтаньяров?
На следующий день возбуждение в Конвенте достигло предела. Интересы партийной борьбы диктуют тактику: все за одного! Депутат Дюбуа-Крансе кричит: «Если это письмо преступно, то привлеките меня декретом к суду, потому что я его одобряю».
Депутаты крайне левой вскакивают со своих мест.
– Мы все одобряем его, мы готовы подписать его! Первым к бюро спешит художник Давид. За ним все остальные монтаньяры. Медленно подходит к бюро Робеспьер. Да, единство сейчас крайне необходимо. Но ведь письмо Марата несправедливо! Это же неправда, что Конвент продался Питту. Подписать письмо – значит дискредитировать Конвент в глазах всей Франции. Робеспьер берет перо, обмакивает его в чернила… откладывает перо в сторону и уходит.
Но он знает, что революционный трибунал, состоящий из людей, близких монтаньярам, оправдает Марата. С какой-то горькой иронией он подумал, что этот суд, эта затея жирондистов теперь сделают Марата самым популярным человеком в Париже.
Все произошло именно так, как предвидел Робеспьер.
* * *Дантон, Марат и Робеспьер.
В апреле 93-го года Робеспьер оказался последним в этой троице, так сказать, уже не на второй, а на третьей роли.
Понимать все это было не очень радостно человеку, который привык быть первым. Теперь, конечно, можно предаваться воспоминаниям: мол, было время, когда его слово оказалось решающим, чтобы отправить на гильотину державного монарха, законного короля Франции. Ведь еще четыре года тому назад, когда он вместе с депутатами третьего сословия протискивался в узкую дверь Генеральных штатов, и за этой безликой толпой спесиво наблюдали разряженные вельможи, – мог ли кто-нибудь тогда предположить, что к словам одного из них, никому не известного Робеспьера, будет прислушиваться вся страна, что его мысль будет определять политику Франции? И даже в трудное для Робеспьера время, когда Луве напал на него со своими яростными обвинениями, эта оголтелая злоба была почетна для Робеспьера, ибо все тогда понимали, что Луве обвиняет не Робеспьера – человека (хотя формально это выглядело так) – в лице Робеспьера обвинялась революция. Да, конечно, можно было предаваться воспоминаниям…